– Хватит! – кричит Мингю в ответ. – Я ничем не прикрываюсь. Все, что я хочу, это чтобы ты понял, что я не тот человек, который может дать тебе то, что ты хочешь. А эта… эта девушка… – он указывает на лежащий на кровати конверт, – может.
– Прекрати эти уебищные попытки заставить меня отказаться от тебя! – окончательно срывается Чонхо.
– Что? – Голос дрожит.
(Все пропало. Они – пропали. Им конец.)
Чонхо не отвечает – разворачивается и выходит из комнаты. Мингю даже среагировать не успевает никак про себя – просто дергается следом за ним на автомате. Выбегает в гостиную с бешено колотящимся сердцем, чувствуя, как кипит и пузырится кровь в венах.
За окном гремит гром, когда Чонхо останавливается посреди кухни, хватаясь за голову. Секунда, две – он заносит руку и с размаха сшибает со стола кружку, которая летит в стену. Осколки отскакивают так далеко, что один из них прилетает Мингю прямо под ноги. Он отшатывается, понимая, что его всего трясет.
– Чонхо, – зовет он тихо, но почему-то равно запредельно громко.
– Не подходи ко мне, – оборачиваются на него, указывая пальцем.
Мингю раздумывает ровно секунду, спустя которую делает несколько шагов вперед – слишком уверенных для того, кого колотит мелкой дрожью. От всего сразу колотит: от эмоций, осознания, увиденного, утраченного и одновременно обретенного. И будто бы вся жизнь обрушилась на голову разом – та самая, которой он не видел для себя.
Он останавливается перед Чонхо, упрямо смотря ему в глаза, но тот отводит взгляд, дыша глубоко и прерывисто. Когда Мингю видит, как он заносит руку, ему кажется на мгновение, что сейчас его действительно ударят, но Чонхо замирает и руку опускает обратно, а Мингю перехватывает ее на полпути, сжимая в своей.
– Я больше не могу, – он прикрывает глаза на пару мгновений и переводит взгляд себе под ноги, – я сдаюсь. Прости меня. Ты прав, я трус. Я ищу оправданий. Я постоянно убегаю. Я постоянно боюсь. Но самый большой страх для меня – то, что я снова потеряю важного мне человека. И мне опять придется учиться жить без него. А мне придется, Чонхо. Я думал, если… если… – Мингю путается в словах, терпит жжение в уголках глаз, потому что, блядь, он не имеет права лить слезы.
(Я думал, если не буду подпускать тебя к себе, будет проще. Я думал, если буду игнорировать свои чувства, будет проще. Я думал, если ты возненавидишь меня, будет проще.)
– Я сдаюсь, – повторяет он, – но я не хочу учиться жить без тебя. Наверное, это значит… – голос подводит – хрипит, срывается, – наверное, это значит, что я попытаюсь. Попытаюсь остаться. Здесь. С тобой.
(Чем бы это ни закончилось.)
Чонхо не отвечает ему, и Мингю поднимает голову. Смотрит в глаза напротив, а в них весь мир будто трещит по швам. Там волны покинули берег, не оставив после себя даже ракушек. Покинули, чтобы вернуться снова и смыть к черту весь прибрежный город.
Мингю дергают за руку на себя, обхватывают ладонью затылок. А Мингю – Мингю разрешает себе утонуть. Окончательно и бесповоротно – до боли на изнанке век, до замкнувшихся артерий, до вакуума в легких. До мира, что прямо сейчас осыпается осколками, на которые он наступает сверху. И никакого самоконтроля совершенно. И так удивительно больно и сладко одновременно.
Волосы Чонхо влажные, холодят пальцы. Кожа – контрастно горячая, и Мингю, если честно, хочется что угодно – может, даже умереть, – лишь бы навсегда остаться в этом моменте, застыть хвойной слезой на века вперед. И руки сами скользят на спину, царапают ногтями так же, как сейчас изнутри его самого царапает, ломает и выламывает от эмоций, которые такими мертвыми казались.
Просто Мингю – иссохший под палящими лучами солнца лес, где трава жухлая, желтая, сухая, а Чонхо – пожар, что у самой кромки начался, но быстро перекинулся на самый центр. И если Мингю все-таки сгорит и перестанет существовать, ему, кажется, теперь действительно не о чем сожалеть.
Мингю – задыхается. Мингю – пропал, исчез. Без шансов. Ему на пол сползти хочется, когда чужая рука касается его запястья, спрятанных за татуировкой шрамов, считывает сумасшедший пульс.
В глазах Чонхо – осколки лавандовых небес. Мингю не знает, что отражается в его собственных, не знает, как много написано темнотой вдоль зрачка, но, судя по ощущениям, там абсолютно точно умирает нечто, что он привык считать собой все эти годы. И умирает оно в агонии – горит так, что те самые лавандовые небеса в чужих глазах тлеют и рассыпаются окончательно. Нет уже больше ни сиреневого неба, ни голубого. Наверное, им просто придется стать небом друг для друга.
Мингю орать хочется не то от безысходности, не то от полной исходности, потому что как, господи, откуда, почему. Как так вышло, как так получилось, что ему хочется от всего отказаться: от глупых мыслей, от наизнанку вывернутой боли, которая петлей на шее болталась много лет, от непреклонной веры, что у него так уже – не будет. У него счетчик прожитых дней остановился давным-давно, а потом вдруг начал отсчет заново. Здесь. Рядом с человеком, который упрям так же, как и он, который упрям настолько, что до последнего крутил стрелки часов сам – до тех пор, пока они не пошли вперед сами.