Выбрать главу

Первую неделю они словно не видели друг друга. Каждый существовал сам по себе, в одиночестве переживая обрушившуюся на него трагедию. Каждый вынашивал какие-то планы, обдумывал их и сиротливо одолевал горечь разочарования. Нет, никто из них не имел внутренней силы и уверенности в себе для поступка, способного кардинально изменить ситуацию. Быть может, лишь один Капитон Модестович с его попыткой побега сделал для этого хоть какой-то реальный шаг. Но чем закончился этот его поступок? Увы… Наверное, их потому и выбрали из общей массы обездоленных и ищущих лучшей доли горожан, что предвидели их полную неспособность постоять за себя. Хотя это они, будущие обитатели Сената, сами сделали свой выбор. Или нет? Борис Глебович, не надеясь на себя, с мучительным напряжением пытался отыскать среди окружающих его лиц хотя бы одно, имеющее шанс повести всех за собой, воодушевить и обнадежить. Нет, такового среди них не было! Мокий Аксенович огрызался и хамил в ответ на каждое обращенное к нему слово. Аделаида Тихомировна что-то постоянно себе под нос напевала и изредка давала практические советы Капитону Модестовичу. Профессор же, иногда теряя связь с реальностью, мог выйти к завтраку без обуви в одном носке. Савелий Софроньевич гнул и ломал всякие попадающие ему под руки предметы и вполголоса ругался. Бабка Агафья испуганно озиралась вокруг и шептала свое «Свят, свят, свят». Васса Парамоновна постоянно ходила с какой-то тетрадью, что-то чиркала там, ставила на полях черточки, и Борис Глебович заметил как-то, что в конце очередной страницы она выводит жирную двойку. Так же и все прочие: старались вести себя нормально, но выглядели странно; пытались скрыть свои внутренние страхи, но каждую минуту их обнаруживали. И лишь Наум выпадал из общего фона растерянности и разочарования. Он всегда был спокоен и безмятежен: он улыбался, переходил от одного островка безнадежья к другому и без всяких слов согревал своей улыбкой, закрывал от злых пронзительных ветров и успокаивал. Никто этого не замечал. Борис Глебович лишь позже осознал эту его способность рассеивать вокруг себя семена спокойствия и умиротворения. И эта его улыбка… Наум улыбался не так, как зачастую делают это голливудские красавицы и красавцы — безжизненно и безсмысленно. Их улыбка — это продолжение вечного жевательного процесса, это гримаса сытого чрева, это маска, скрывающая черствость сердца и пустоту души. Наум улыбался иначе: его улыбка отражала восход солнца и радость от этого великого каждодневного события всего тварного мира; в ней присутствовало свежее дыхание вспаханного поля, душистый аромат разнотравья, красота расцветшего яблоневого сада, прохлада летнего дождя, легкое дуновение ветерка в знойный день, чистота родниковой воды; в ней была жизнь и сила, наполняющая и содержащая жизнь. Да, Борис Глебович понял все это позже, но и тогда подсознательно тянулся к нему, искал глазами его улыбку, его расплескивающий небесную синеву взгляд…

Особое место занял в их новой жизни Порфирьев. Они быстро научились бояться его и слушаться.

Первым побежал к нему на поклон Мокий Аксенович: он регулярно стал посещать кабинет администратора, где, как не без оснований полагали остальные сенатовцы, он выкладывал то, что мог подслушать и разведать. Впрочем, все отнеслись к этому его тайному доносительству весьма спокойно (действительно, что оно значило на фоне всех прочих бед и несчастий?), и лишь Савелий Софроньевич возненавидел его какой-то угрюмой, но не агрессивной ненавистью, выражавшейся главным образом в эпитетах «гнида» и «сволочь».

Васса Парамоновна тоже вскоре постаралась войти в доверие к их главному мучителю. Возможно, в ее сознании его положение отождествлялось с положением директора школы, с которым невозможно жить в ссоре. Как бы то ни было, она добилась своего и получила кое-какие дополнительные права: могла ходить в душ два раза в неделю, звонила своим знакомым в город и от лица администрации следила за исполнением всеми прочими распорядка. За это некоторые на нее глухо ворчали: что прощали Мокию Аксеновичу, списывая на его природную склочность, склонность к конфликтам и нелюбовь к окружающим, то не могли простить ей, считая ее самой обыкновенной из общего ряда.

И бабка Агафья тихой сапой сумела приладиться к власти: выпросила себе должность на кухне и сразу ожила, перестала безтолково озираться по сторонам и, более того, взяла за привычку учить кое-кого жизни.

А Порфирьеву, хотя и боялись его, все-таки противостояли. В центре ядра протеста как-то сам собой оказался Анисим Иванович. Он был способен одним, сказанным, правда, за глаза, метким словом обрушить вдруг весь авторитет администратора. В эту группу тайного сопротивления входили и Аделаида Тихомировна, и Савелий Софроньевич, и сам Борис Глебович, и еще несколько человек. Хотя вся их борьба более выражалась в словах и насмешках. А на деле… Савелий Софроньевич, например, самовольно взвалил на себя обязанности плотника и тюкал топором там и сям, что-то выправляя и выпрямляя. «Люблю это дело, — объяснял сотоварищам, — без работы места себе не нахожу». Занятый делом, он как-то быстро успокоился и даже почти перестал поругивать Мокия Аксеновича. Аделаида Тихомировна чинила одежду представителям мужской половины Сената, гладила постельное белье и жизнерадостно пела песни их общей молодости. И сам Борис Глебович безропотно исполнял все, что от него требовалось, и даже сверх того: вызвался, к примеру, покрасить в Сенате пол, выпросив для этого у Порфирьева ведро краски. Анисим Иванович ни в чем подобном замечен не был. На трудотерапиях работал без лишнего энтузиазма, умело пользовался каждой возможностью от трудовых занятий увильнуть, но в открытую не протестовал...