— Браво! Браво! — захлопал в ладоши Мокий Аксенович. — Договорились до полной чуши! Все возможно Богу? Пулемет — понимаю. Пушку — понимаю. Ракету — тоже понимаю. Им многое возможно. А этого вашего не понимаю! Ну, что вы все на Бога киваете? Самим надо!
— Сами-то уж пробовали, — вздохнул Антон Свиридович, потянулся, налил в стакан из графина воды и чуть пригубил. — Сколь ж нам учиться, чтобы понять это? Без Бога — не до порога…
— А я так думаю… — нервно взвился Мокий Аксенович, но тут дверь открылась, и в помещении Сената сразу стало тесно: вместе с отцом Павсикакием и Наумом вошли Порфирьев с Зоей Пантелеевной, сантехник Петруня, участковый Митрофан Сергеевич и даже кастелянша Людмила. Явление последней и вовсе удивило Бориса Глебовича, хотя он вроде бы давно уже привык ко всяким странностям в проистечении их жизни. Ей-то здесь что за интерес? Между тем все расселись, уплотнив присутствующих в тугую упругую массу, и Книгочеев спешно покинул президиум, уступив место отцу Павсикакию. Тот присел, задумчиво рассматривая, повертел в руках пригубленный давеча Антоном Свиридовичем стакан, отставил его и посмотрел на притихших сенатовцев.
— То, что я скажу, быть может, не всем будет понятно, да и согласиться с этим нелегко. Но свидетельствую своей пастырской совестью, что все это истинная правда, — отец Павсикакий пропустил бороду сквозь пальцы правой руки и стиснул в ладони наперсный крест. — Суть слов моих — в том, что смысл бытия человеческого на земле — не в физическом здоровье и не в тленном богатстве быстротекущей жизни, а в вечности: в ней венец милости Божией к человеку. Венец — в том, что Господь усыновляет человека, причисляет его к Своему Крестному Пути и, страдая за рабов Своих, страдает в сынах, то есть распространяет пределы Своего страждущего Богочеловеческого Тела на тела всех сынов Своих и страдания Богочеловеческой Души Своей — на их души. Это великая тайна строительства Церкви. Но не для всех одинаково раскрывается в мире эта тайна. Ибо она не может быть ни понята, ни принята во всем ее благословении вне великой к Богу любви. Лишь эта любовь, пусть юная, пусть молчаливая, раскроет до конца и оправдает все страдания. То, к чему мы идем, слишком велико. То, что мы здесь оставляем, слишком ничтожно. В этом мире ничтожны все наши добродетели, ничтожно все наше понимание истины. И поэтому нет на земле высшей красоты, чем страдание правды, нет большего сияния, чем сияние безвинного страдания. Для чего я все это вам говорю? Чтобы некоторые из вас на фоне посетивших вас страданий не впали в самую роковую ошибку человечества, часто восклицающего: «Нет Бога! Потому что не может быть Бога в мире, где столько зла и страданий!» Почему? Откуда эти страшные слова? От страха! Человек страшится признать себя безпомощным и нагим перед лицом вечности, которую невозможно понять вне существования Бога, а значит, и принять. По сути, это есть отрицание и самой вечности. Легче не думать об этом, успокоиться и воскликнуть: «Не верю!» И тогда страх отодвигается на время, душа, опять же на краткое время, успокаивается неверием... Точно так же бегающая по земле птица пустынь страус прячет свою голову в песок, спасаясь от преследования. «Не верю!» — восклицает человек и, как глупый страус, скрывается в пустоту от своего Творца. А ведь страдания и есть главный к нам призыв Отца Небесного — к вечности. Претерпи краткое и обрети вечное! Это ли не щедрость? Ведь, увы, только тогда, когда поражают нас несчастья, мы можем дать какие-то искры, какой-то святой огонь. В этом смысл страданий, дорогие мои!