Выбрать главу

Молчит. Да не держи ты все в себе! Хоть крикни что-нибудь, выругайся (нет, это не слушай, это у меня просто так вырвалось), чашкой какой-нибудь грохни о стену — ведь никто, кроме меня, и не услышит, и не увидит. А еще лучше — заплачь, зареви белугой; с тобой это так редко случается, что сегодня — можно. Женщины, когда плачут, всегда говорить начинают — все обиды свои выплескивают. Может, хоть так прорвет плотину секретов… И тебе легче станет (по крайней мере, так говорят), и я услышу, наконец, что у тебя на душе…

Она вдруг подняла голову и посмотрела прямо на меня. Я замер в ожидании: ну, ну же! Она прищурилась, раздула ноздри и вдруг — очень громко и отчетливо — произнесла:

— Да оставьте вы все меня в покое! Вы слышите? Все! До единого!

Я окаменел. Где-то в глубине моего сознания коротко хохотнула ехидная мысль: «Хотел услышать, что у нее на душе — слушай!». Я молча — абсолютно без единого слова — смотрел на нее. Лицо у нее сморщилось, словно она лимон надкусила. Неужели ей неприятно, когда я даже молча рядом сижу? Она тряхнула головой, будто отгоняя вопросы назойливые, встала и — все так же сгорбившись — пошла в спальню. Все, пора оставить ее в покое.

Уснула она быстро. Судя по звукам, разделась, рухнула на кровать (даже в ванную не пошла) и больше ни разу не пошевелилась. А я все так же сидел на кухне, словно меня гвоздями к месту прибили. Собственно говоря, так оно и было. Ее слова звучали у меня в ушах, как пластинка, которую заело на одном и том же обороте — двенадцать слов, двенадцать острых гвоздей. Хотя, собственно, чего сидеть-то? После таких слов мне не остается ничего другого, кроме как встать и уйти. Вот просто встать и уйти. Но у меня пока даже встать не получалось, не говоря уже про то, чтобы уйти. Чтобы встать, нужны ноги; а я их как-то не чувствовал.

У меня не было ни ног, ни рук, ни туловища — только голова осталась, в которой билась одна-единственная мысль (дуэтом с ее словами): «Что я сделал не так?». Может, помогал недостаточно? Честно говоря, у меня была возможность более активно вмешиваться в ее жизнь. Но когда у меня возникали порывы совершить какое-то физическое действие за нее, я обычно себя останавливал. Дело в том, что я всегда видел свою задачу не в том, чтобы избавить ее от неприятных жизненных ситуаций, а в том, чтобы помочь ей пройти через них, не потеряв себя. Может, в этом-то и была моя ошибка? Она же все-таки — женщина; им иногда хочется спрятаться за кого-то большого и сильного.

Но с другой стороны, она — очень необычная женщина, и — может быть — все совсем наоборот. Может, чрезмерно я ее опекал, особенно в последнее время. Зудел и зудел в ухо: «Сделай так, а вот так не делай!» — вот она и взорвалась. И чем я тогда лучше ее родителей, да и Марины — сегодня? Нет, уж никак не лучше, а даже хуже: им она хоть ответить может, а мне?

А с третьей стороны, я ведь не пытался, как они, заставить ее видеть мир по-своему. Я старался понять, что нужно ей, от чего ей будет лучше. А она мне хоть раз в этом помогла? Хоть раз объяснила, высказалась начистоту — пусть не прямо, а косвенно? Вот и приходилось мне догадываться — и немудрено, если я ошибся в своих догадках; наверное, и не раз. Но как же еще помочь тому, кто этой помощи даже не ждет?

Да ладно, что уж теперь. Объяснять можно долго, причины искать, корни ошибок и просчетов — конечный результат от этого не меняется. Уходить мне нужно. Печально это, конечно, но все же — не конец света. А почему у меня тогда такое ощущение, что все-таки — конец? Я уже давненько стал замечать в себе некую чрезмерную эмоциональность. То обидчиков ее мне по уху стукнуть хочется, то она сама меня в такой восторг приведет — расцеловал бы, теперь вот — грудь сдавило… О, ощущение грудной клетки появилось, и не только — руки-ноги уже тоже чувствую. Ну что ж, значит, действительно — пора.

Я встал и обошел кухню, вглядываясь в столь знакомые (вот черт, действительно родные!) предметы. Вот эти чашки мы вместе выбирали. Она в магазине сразу схватилась за розовые, мне же казалось, что голубые у нас на кухне будут лучше смотреться — в конце концов, удалось мне сбить ее на фиолетовые. А вот это полотенце — из того набора, что Марина ей из Египта привезла. Вот странно, в наборе том было шесть полотенец, а она до сих пор двумя пользуется: одно постирает, другое — повесит на кухне. Интересно, что же она все-таки с остальными будет делать? О, чайник — это вообще отдельная история. Это — первый в Татьяниной жизни электрический чайник. Каких же мне трудов стоило затащить ее в «Электротовары» после того, как она сожгла свой старый (и далеко не первый, как я понял из разноса, который ей учинила мать). Неделю зудел — спасибо, менеджер в магазине попался настойчивый, помог мне ее уговорить. Ох, и упрямая же она, моя Татьяна!

Я вдруг понял, что прямо сейчас не уйду. Не уйду, и все. Сначала я проберусь в спальню и еще раз посмотрю на нее. Долго посмотрю, внимательно — чтобы, как следует, запомнить каждую черточку ее лица. Спокойного лица, светлого — такого, с каким она спит. Не хочу, чтобы последними в памяти остались взгляд прищуренный, губы плотно сжатые — чужое лицо, с которым она на меня на кухне смотрела. Хотя, ерунда это все, конечно — я ведь прекрасно знаю, что надолго этих воспоминаний не хватит. Быстро сотрется в памяти моей и лицо ее, и все подробности нашей жизни — другие дела придут, другая жизнь. Черт, еще хуже стало!

Я тихо зашел в спальню и прислонился к шкафу. Так и есть: всю одежду — где сняла, там и бросила. Я подобрал с пола все вещи, аккуратно развесил их на стуле. Ах, да, куртку еще нужно поднять. Ну что, прощай, Татьяна. Не могу я с тобой оставаться, если только мешаю тебе. Теперь действительно будешь ты жить по-своему — так, как только ты знаешь. И не хочешь ни с кем этим знанием своим делиться. Может, так и лучше будет: и тебе, и мне. Появится у тебя другой советчик (хочешь ты или нет, все равно появится): более терпеливый, более уравновешенный, более убедительный… Жаль, что не узнаю я, кто — убил бы гада! А у меня появится кто-то поспокойнее, податливее, без сюрпризов и секретов. Вот неделю назад — я же сам себе того желал! М-да. Вот и сбылось мое желание.

Ладно, хватит. И что, я вот прямо так и уйду — тихо и незаметно? Вот так — безмолвно и безропотно — передам ее кому-то, как посылку почтовую? Как заявление директору цирка: лев оказал непредвиденное сопротивление, прошу перевести меня на работу с собачками. А она еще и не заметит — с нее станется: нырнет в свой мир, и какое ей дело, кто там на границе топчется? Нет уж. Как там говорится: «Он ушел, хлопнув дверью»? Я ей хлопну. Я ей так хлопну, что даже она заметит, что у нее дом без меня опустел! Не верю я, что ей будет без меня лучше!

Нет, ночью я дверью все-таки хлопать не буду. Или она от испуга заикой сделается, или соседи милицию вызовут. Чем там еще можно хлопнуть? Окном? Да нет, пожалуй, холодно еще его открывать — особенно ночью. Мне же потренироваться сначала нужно — значит, одним разом не обойдешься. Ну, конечно — форточка!

Я вернулся на кухню и открыл форточку. Меня окатило свежим, почти морозным, колючим воздухом. Я посмотрел наверх: чистое небо, ни облачка, луна, как нарисованная. И таким равнодушием на меня оттуда, сверху, повеяло… Словно на вокзале на расписание глянул: Ваш поезд отправляется через пять минут — а хочется вам ехать или нет, нас это, извините, не волнует. График, знаете ли.

Я захлопнул форточку, представив себе, что этим звуком ставлю точку в своей жизни с Татьяной. Нет! Какая, к чертовой матери, точка?! Так я ведь никогда и не узнаю, от чего ее лицо светилось, когда мы в транспорте ехали, от чего она вздыхала вечером за чаем, от чего она губы поджимала вчера во время уборки… И с кем она, в конце концов, съест эти дурацкие пирожные! И Франсуа. Франсуа! Я же теперь не узнаю, какие вопросы он ей задаст, и что — Что! Что!! — она ему ответит. Бог с ним, пусть хоть ему ответит, расскажет, что думает — а я бы уже с радостью рядом посидел, послушал… Поздно, батенька, раньше нужно было радоваться, что она хоть с кем-то — возможно — согласится разговаривать. А теперь будешь мучиться мыслью о том, что разгадка была так близко…