Можно, конечно, развернуться, одной очередью скосить всех четверых – и срочников, и офицеров. Ну, а потом что? Бежать с очкастым на руках? Куда бежать, я вас спрашиваю? К укропам, может, где правосеки свирепствуют, из неповинных-то людей живьем жилы тянут, а уж русского солдата точно не пощадят… Или, что ли, через границу домой махнуть? Ну, даже и через границу, на одних ногах далеко не уйдешь, вертолеты поднимут, отправят группу захвата с собаками – и все, аминь. Хорошо, если на месте шлепнут, а то отвезут к особисту, станут молниями из розетки бить, душить слоником, к небесам за причиндалы подвешивать…
Но как же быть тогда сержанту? Неохота, чтобы в расцвете лет свои же расстреляли – да и за что? За верность Родине? За образцовое выполнение воинского долга? Рубинштейн этот ладно, хотя бы знает, за что страдает. А он-то чего и почему?
Нервы у Кураева напряглись, как струна, вот-вот лопнут. Не сдюжит сержант, пальнет по своим же, побежит, а там уж как Бог расположит. Будет его интерес – не выдаст, не будет, так и обыкновенная свинья сгрызет, не то что особист и группа захвата.
На счастье, пришла вдруг спасительная мысль: не отправили бы срочников его расстреливать, такое дело только контрактникам поручить можно, ну, или уж самим офицерам.
В ответ на эту мысль, здравую, оптимистическую, высунулась другая – сволочная, страшная. А может, не срочники его грохнуть должны, а сами господа приезжие генералы и подполковники? Там, в ГРУ этом собачьем, о чистоте воротничков не очень-то заботятся, и не такие штуки откалывают. Но если так, то, опять же, зачем срочники? Они ведь это все увидят, придется то ли объяснять им, то ли самих тоже к ногтю…
Совершенно в хитромудрых этих соображениях запутался сержант, плюнул и решил – пусть уж оно будет как будет, а убивать своих же людей, да к тому же срочников желторотых, без приказа он не станет. Довольно с него Рубинштейна, которому почему-то сочувствовал он сейчас до невозможности и которого спасти хотел, а вовсе не шлепать под мирной сенью заснеженных кленов.
За всеми этими мыслями не заметил Кураев, как пришли они на место. Рубинштейн поглядел на лощину, понятливо встал прямо на край, чтобы удобнее падать, потопал ногами по снегу. Ботиночки его, черной кожи, неподходящие были для степи, дроглые, тонкие, городские. Зябко будет лежать в таких, хоть даже и убитому, пока не присыплет снежком, не закроет от лютого степного ветра. А уж если только ранить, так и вовсе ноги начисто отморозишь. Только что дороже, ноги или жизнь, вот в чем вопрос…
Словно прочитав эти мысли – против присяги и устава, злые, жидобандеровские, – подполковник подошел к сержанту сзади, наклонился к уху его, дохнув вонючей влагой, сказал:
– В голову стреляй, боец.
– Зачем в голову? – не понял сержант. – В сердце лучше, аккуратнее.
– Я сказал в голову, значит – в голову, – не меняя выражения лисьей своей рожи, повторил адъютант. – Или сам хочешь тут же, рядом прилечь?
Не зря, нет, не зря они ему сразу не понравились. Конечно, обычный контрактник или, к примеру, офицер тоже не сахар и не святой далеко. Но все ж таки никак им с грушником не сравняться, эти на свет только для того и родились, чтобы живьем людей есть…
Рубинштейн очкастый, похоже, тоже разговор их услышал, повернулся на голоса. Но с подполканом скандалить не стал, сразу к главному отнесся.
– Ну и скотина же ты, товарищ генерал-лейтенант, – проговорил Рубинштейн с яростью, удивительной в таком невзрачном субъекте. – Я тебя официально предупреждаю, вам это с рук не сойдет!
Тут Кураев зуб готов был дать, что ужасный Супрун сдрейфил. Он даже попятился немного, побледнел, хоть и без того небогата была румянцем его бульдожья рожа.
– А что я? – пожал он плечами, голос звучал тонко, надтреснуто, неприязнью, как холодом, поморозило. – Я – человек подневольный, сами понимаете, что велели, то и делаю…
– Зачем же сразу в голову? – не унимался приговоренный.
– Куда сказали, туда и будем, – непонятно отвечал генерал. – По законам военного времени, вот так-то, гражданин Рубинштейн!
Хорохорился генерал, хорошую мину давал при плохой игре, или, научно говоря, понты кидал, но сам трусил ужасно, тут и голым глазом, без армейской оптики было видать. Кураеву даже интересно сделалось: первый раз в жизни он такое наблюдал, чтобы будущий жмурик бесстрашно прессовал своих палачей.