Еще Миша сказал, что дело тут не так в ногах – ноги просто отзываются на болезнь как бы эхом, – а больше в почках. Почек, однако, капитан особо не расчувствовал, пил, как раньше, – водку, пиво, спирт, до чего руки доходили. Правда, на исподнем с правой стороны чуть повыше поясницы стали появляться черные следы, как будто битумом мазнули слабо, рассеянно. Если бы поверх, на гимнастерке, еще можно было бы понять, запачкался где-то. Но изнутри? Как, чем? Или в самом деле прав был кореец и чернота шла прямо из тела? Но что же тогда внутри-то творится? Об этом, впрочем, предпочитал он не думать. Вот закончится война, тогда и подлечимся, ничего…
Тем более Миша говорил, что почки вылечить можно – по старому корейскому рецепту суп из собаки сварить да и пить регулярно. Рецепт этот не очень-то пришелся по душе Голощеку: собак он любил, но не так, чтобы в супе их ложкой вылавливать, а по-настоящему, по-человечески. И хоть кореец предлагал тут же поймать бродячего пса, которых, несмотря на бомбежку и войну, немало вокруг бегало, и сварить из него лекарство, капитан ему запретил. Ничего, потерпим до конца войны, можно, а там, глядишь, обычными человеческими средствами вылечимся, а не косыми и живодерскими!
Капитан оделся полностью, по форме, выглянул в окно. Метель, кружившая последние дни, попритихла, сугробы сияли под солнцем радужной алмазной пылью. Везде снег был нетронутый, пушистый: на деревенских крышах, во дворах, на тротуарах, и только на дороге его уже поразметало, замарало глухими гусеницами бэтээров и тяжелых грузовиков. Там, за окном, царил сейчас какой-то необыкновенный мир и спокойствие. Захотелось открыть раму, вдохнуть полной грудью воздух, чаемый чистым, холодным. И хоть капитан твердо знал, что на самом деле пропах он пороховым огнем и мазутом, – все равно хотелось.
Полюбовавшись еще идиллическими зимними красотами, почти забытыми за войной, капитан отвернулся от окна. Взгляд его упал на старинный резной сундук-скрыню, стоявший в углу, настроение омрачилось. К чему он стоял тут и зачем, сундук этот, толку от него не видно никакого, замок наглухо запаян. Может, конечно, и хранили в нем хозяева что-то очень ценное, но чего-то сомневался капитан на этот счет, сильно сомневался. Как-то раз даже подтолкнул сундук ногой – и слишком легким показался он ему. Вообще же скрыня – это еще полбеды, дом весь был словно напоказ набит случайными вещами, явно декоративными – вышиванками, рушниками, крынками, еще чем-то очень украинским. Голощек испытывал раздражение, глядя вокруг, уверен был, что ничего этого раньше не было, натащили в последние месяцы, патриотизмом своим в морду тыкали, приспособленцы.
Хватились, громадяне, в кои-то веки, вспомнили наконец, что украинцы, – когда враг прямо в дом вошел, сапоги грязные по-хозяйски о порог стал обстукивать… До этого много ли у вас тут было рушников да тарасов шевченков на стенах? Одевались, поди, от Кардена и Версаче… Не настоящего Кардена, конечно, китайского, с торчащими нитками, – но все же, все же. Теперь вот вышиванки на свет божий выволокли, шаровары, чеботы всякие… Скоро оселедцы отращивать будут, но поздно уже, панове, поздно. Профукали родину, прощелкали, все делом занимались, бизнесом, мать его так, обогащались в поте лица, себя не помнили… Кто миллиарды в банки, кто гроши малые в мошну попихал, но никто внакладе не остался. Все наживались, торговыми людьми себя мнили, нужными, коммерческими. На черный день копили, собирали по крошечке, по миллиончику… Вот он вам и есть, черный день, настал, когда не ждали, откуда не ждали… Оглянулись – что такое, куда делась ридна Украина?
А никуда не делась, стоит на месте. Только гремят-бухают по ней вражьи сапоги, выворачивают почву танки, гудят над головой снаряды. Змеями ползут по земле – раненой, стиснувшей зубы, онемевшей – страшные гумконвои. Везут на себе гуманитарный груз: консервы, зерно, муку, семена на посадку. А еще, чтоб не скучно было, – минометы, гранаты, ракеты и полный боезапас. Назад тоже не пустыми возвращаются: тянут стылый, оскаленный, громыхающий, с закатившимися белками груз двести, чтобы было над кем уронить покорную слезу матерям и женам российским, чтобы было кому поставить поминальную рюмку с хрустальной водкой, над кем возвести безымянный, белый, как смерть, обелиск.
И везде, где змеятся мрачные колонны, война вспыхивает с новой силой, словно бензина в огонь плеснули, и цветут пышным цветом злоба, и боль, и ненависть, и предательство, и опять умирают дети и старики, и тоскливо воют по ночам обезумевшие от страха собаки…