Западники объяснили, что Поречная, искусственная блондинка, лопоухая и курносая, — это олицетворение всего того русского, что жаждет видеть на экране западный зритель. А каштановая Настя, которая, несомненно, достойна самого лучшего, что есть на земле, — она вовсе не олицетворение всего русского, слишком уж походит на француженку, и хотя даже лучше любой француженки, но все равно не подходит. Не то.
Настя была уверена: сыграл свою роль домашний макияж, благодаря которому она выглядела раскрашенной восточной султаншей или гурией из портового кабака. Частично в этом была ее вина — матери не слушалась, гримершу ни во что не ставила, но в основном, по мысли обидчивой девушки, в ее провале виновата была Лена Поречная, которая теперь небось тихо радовалась поражению соперницы. И вот эта лиса патрикеевна нынче едет покорять Европу, а Настя остается дома — со своим языком, со своей красотой, со своей мамой!
Как ни утешала дочку Наталья Ильинична, как ни называл ее самой лучшей отец, но родители были изначально необъективны, и Настя им не то чтобы не верила, — нет, она верила, однако из этой веры следовало сознание абсолютной несправедливости происшедшего, а Настя всегда горой стояла за справедливость. По крайней мере, в отношении себя самой.
Прорыдав всю ночь, утром она сумела взять себя в руки.
Она появилась на студии как ни в чем не бывало. Как и остальные телевизионщики, Настя пожимала сопернице счастливую руку и фотографировалась с ней на прощание. Нисколько не фальшивым, а очень даже искренне восторженным голосом она умоляла Поречную не посрамить честь родного города, требовала писать и по возможности присылать отснятые материалы. И вообще, была так рада, рада, рада…
А упоенная триумфом дура Поречная, лопоухая простушка из горторга, принимала за чистую монету все восторги и все поздравления. Она по-девичьи ласкалась к Насте, лепетала срывающимся, абсолютно счастливым голосом что-то совершенно невозможное:
— А, Настя, если бы мы с тобой вдвоем победили, вот было бы здорово!
Или даже совершенно глупое:
— Я попрошу Герберта (продюсера, который занимался отбором), он тебя тоже куда-нибудь пригласит!
Настя отнекивалась, улыбчиво уверяя триумфаторшу, что она недостойна, ведь она часто теряется во время прямых включений, а Поречная, упоенная внезапной вседозволенностью, с легкостью подтверждала:
— Да, вечно ты мычишь и мнешься… А надо, как будто нет никакой камеры, как будто только одна ты существуешь — и никого больше. Ты — и твое отражение в зеркале… И потом, Настя, не хочу тебя обидеть, но ты всегда красишься так ярко… Я бы никогда не стала… Впрочем, это все пустяки! Настя, ты — лучше всех! Я тебя обожаю. Прелесть!
Настя ее обожала тоже… И поэтому она сказала, что отъезд надо отпраздновать, иначе пути не будет. Сначала решили праздновать узкой компанией, одна молодежь, конечно, без начальства, просто завалиться к кому-нибудь домой, устроить проводы, но начальство (мелкое) прознало про предстоящий сабантуй и тоже восхотело присоединиться к провожавшим.
— Мама, мы поедем на трех машинах! — сообщила Настя, напряженно всхохатывая высоким от всеобщего веселья смехом, стараясь не выбиваться из общего тона происходящего.
Мама не возражала против ночного загула, но и не приветствовала его.
— Когда нагуляешься, позвони, пришлю за тобой шофера… — сказала она.
А компания, рассевшись по машинам, помчалась домой к виновнице торжества, где был горторговский папа, который сначала напоил всех на радостях водкой, а потом предложил закатиться в ресторан, ему лично знакомый.
Закатились на трех машинах, гуляли всю ночь, пили все подряд. Поречная, звезда вечера, пила если не больше всех, то громче всех, обещала всем показать Европу, танцевала цыганочку с выходом, кричала, что Герберт — душка, прелесть, а на пьяные расспросы «Признайся, ты ему дала, ну, дала?» хохотала, что он голубой, голубей голубого неба, да, она дала бы ему, да только он взять не сможет. И горторговский папа тоже хохотал, но без всякого восторга, и Настя, которая про себя думала ненавистно: «Конечно дала, только вот когда и как умудрилась, непонятно…», тоже растягивала губы вынужденным смехом.
Потом били посуду — на счастье (горторговский папа все обещал оплатить), пили на брудершафт и просто пили, танцевали до упаду, до пота, до дрожи в ногах. А Настя, соскучившись, захотела домой, но откалываться было неудобно, хотя пора.