— В Эрмитаже вам все передают привет, — сказала Елена Юрьевна, заметив, что Евгения Викторовна очнулась от отрешенной задумчивости. — Вы для них такой авторитет… Ваши воспоминания о Константине Андреевиче читаются нарасхват. Я видела эту книгу на столе ученого секретаря, а в библиотеке на нее очередь.
— Спасибо, — Евгения Викторовна спешила не столько обрадоваться услышанному, сколько поблагодарить за него.
— Я так завидую, что вы пишете, что вы творческий человек, — добавила Елена Юрьевна с тем же невольным чувством превосходства.
— Я пишу лишь ради Константина Андреевича. Излагаю его идеи и не создаю ничего нового. Какое же это творчество! — Евгения Викторовна улыбнулась ясной улыбкой, показывающей, что рядом с Константином Андреевичем ей было бы так же бессмысленно преувеличивать свои достоинства, как и преуменьшать их.
— Я вас понимаю, — говоря о Евгении Викторовне, Елена Юрьевна чувствовала, что она в эту минуту особенно глубоко понимает самое себя. — Я бы никогда не сумела так, как вы, посвятить свою жизнь одной цели. Мне слишком многого хочется — наверное, потому, что я женщина.
Елена Юрьевна вдруг покраснела от смущения, вспомнив, что человек, с которым она разговаривает, — тоже женщина. Заметив ее растерянность, Евгения Викторовна промолчала там, где ей следовало что-то сказать.
— Простите… — Елена Юрьевна встала спиной к окну, словно отворачиваясь ото всего, что вызывало воспоминания о Ленинграде. — Как дела в музее? Ремонт еще не закончили?
Евгения Викторовна снова промолчала, показывая, что для людей, знающих друг друга не первый год, такой переход к новой теме был бы слишком поспешным.
— В вашем возрасте мне тоже многого хотелось и я была вовсе не так благоразумна, как теперь кажется, — наконец произнесла она и, явно желая, чтобы ее слово осталось последним, смахнула со стола следы побелки. — Этот ремонт, наверное, никогда не кончится!
Внизу заиграл рояль, и, устроившись в кресле, Елена Юрьевна стала слушать сонату Константина Андреевича, которую Женя готовила к концерту, но музыка звучала слишком тихо для того, чтобы обе женщины могли молчать в присутствии друг друга. Поэтому Елена Юрьевна сказала:
— В этой музыке есть все… и то, как бываешь иногда счастлива, и то, как бываешь несчастна.
Наподобие людей, всю жизнь занимающихся искусством, она уже не умела, заговорив о музыке, умолчать о самой себе.
— Да, это свойство всякой истинной музыки, — сказала Евгения Викторовна, не возражая Елене Юрьевне, но и остерегаясь присоединяться к словам, слишком личным для нее. — С вами, по-моему, что-то случилось… Вы сегодня какая-то особенная.
Елена Юрьевна покраснела от удовольствия, что Евгения Викторовна разгадала ее тайну.
— Особенная? Не знаю… наверное, еще не успела привыкнуть к Москве.
— А этот военный, отец Жени… вы же, кажется, ездили вместе?
Старушка не догадывалась, в какой связи ей спросить о Льве Александровиче, и поставила вопрос так, чтобы просто упомянуть его имя.
— Да, мы хорошо доехали, вместе побывали в Эрмитаже… — Елене Юрьевне хотелось, чтобы ее тайна, став известной Евгении Викторовне, все же оставалась тайной.
— Ну вот и молодцы, — старушка закивала головой, готовая с легкостью верить всему хорошему.
В это время Женя заиграла громче, и обе женщины погрузились в слушанье музыки.
Накануне концерта Евгения Викторовна вызвала к себе Альбину. Поднявшись на антресоли, Альбина застала своего директора все в том же кресле, за раскрытой брошюрой Константина Андреевича, и ее сухонькая фигурка, короткая стрижка и худые сильные руки придавали ей сходство с неутомимым рудокопом, дробящим киркой неподатливый грунт. Она читала без очков и, быстро пробегая глазами строчки, опускала в чернильницу стальное перо и каллиграфическим почерком делала выписки из брошюры. Так она работала каждое утро, и этот постоянный труд вовсе не утомлял ее, а, наоборот, вселял энергию и жизненную силу, которой многие завидовали. Евгения Викторовна всегда была подвижной и легкой, словно изнутри ее окрыляла счастливая уверенность в том, что ее стремление навстречу людям в каждом найдет благодарный отклик. Люди подчас казались ей детьми, которые могли быть грубыми и несправедливыми с матерью, но всегда нуждались в ее опеке, и Евгения Викторовна словно опекала их тем, что наедине о них думала, страдала из-за их заблуждений и ошибок. Единственное, чего она не умела как директор, — это быть строгой. Если ее подчиненные допускали промах в работе, она вызывала провинившегося к себе на Сухареву башню и выносила ему порицание в таких вежливых и доброжелательных выражениях, что он долго не мог понять, хвалят его или ругают. Не прощала Евгения Викторовна лишь неуважения к памяти Константина Андреевича: достаточно было лишь однажды провиниться в этом, и ее отношение к человеку навсегда менялось.