Первый Володя погиб от пули финского снайпера, попавшей ему прямо в сердце и разорвавшей в клочья фотографию жены и сына, которая хранилась у него в нагрудном кармане вместе с единственным письмом, полученным от них. В письме, отправленном летом, Саша писала, что они благополучно добрались до Ленинграда, устроились, находятся в безопасности и только волнуются за него и за Сонечку, о которой им ничего не известно. Эти строчки были последними, написанными рукою прежней, восторженной и мечтательной Саши, и, разорванные в клочья, они исчезли вместе с ней. Прежней Саши не стало, и вместо нее появилась сухая и надменная женщина, которая курила самокрутки, пила водку из жестяной кружки и никогда не плакала. Один из сверстников и друзей детства Саши, бывавший у них в доме и танцевавший с ней, одетой в первое бальное платье, новогодний вальс, случайно встретил ее на Невском и был поражен тем, что строгая Саша превратилась в простую и грубую солдатку, носившую телогрейку и кирзовые сапоги. Он растерялся, долго не мог произнести ни слова и только разглядывал Сашу и Сонечку, шедшую с ней рядом (это было уже в конце войны), и поправлял пилотку на седой голове. «Не узнаешь? Старухой стала?» — угрожающе спросила Саша, вплотную придвигаясь к нему, но вдруг улыбнулась, отвела его в сторону, и они целый час говорили, прислоняясь к пустой витрине елисеевского магазина, с которой еще не сняли затемнение. Сонечка стояла рядом, слушала, смотрела то на него, то на нее, вспоминала Орел, часы с позолоченными стрелками, словно отсчитывавшие какое-то особое — золотое — время ее детства, вспоминала старую виолончель отца, по лаковой деке которой пробегали солнечные зайчики, когда горничная открывала в гостиной окна, и ей никак не удавалось соединить себя нынешнюю с собой прежней. Сонечка тоже неузнаваемо изменилась, погрубела стала надменнее и проще одновременно, носила телогрейку и сапоги, такие же, как у Саши, и по-мужски прикуривала на улице, останавливая встречных военных.
И только Вера осталась прежней, словно война ничего не смогла добавить к тому, что она пережила в прошлом. Не изменилась, не постарела, а наоборот, странно помолодела, как молодеют люди, перестающие замечать боль и теряющие чувство страха. Вот и она потеряла это чувство вместе с другими чувствами, когда-то наполнявшими ее жизнь, и теперь стала спокойной и мудрой во всезнании того, что жизнь и смерть — всегда рядом. С концертной бригадой она колесила по фронтам, и однажды на нее юзом сползал грузовик с убитым шофером в кабине, и в это мгновение смерть была на расстоянии вытянутых рук, которыми она в отчаянном и последнем усилии удерживала кузов. Молчаливый поклонник Веры тем временем лежал в сыром окопе, прижимаясь щекою к прикладу противотанкового ружья, и все ее беды словно бы отдавались ему в грудь, когда он нажимал гашетку. Брат Саши воевал на Украине, видел сожженные дотла деревни, поднимал детские башмачки на пепелищах и от этого становился еще молчаливее, еще задумчивее и тише, но когда надвигались танки, хладнокровно подпускал их на расстояние выстрела, терпеливо прицеливался и бил без промаха. Вера ему не писала. «Свидимся так свидимся. Писем писать не люблю. Не жди», — сказала перед разлукой. Они условились: если останутся живы, то встретятся в их переулке — просто придут, поднимутся по лестнице, постучат в дверь. И вот они снова собрались за тем же овальным столом, Вера Решительная и ее давний поклонник, Саша и Сонечка, вернувшиеся к этому времени в Москву, а рядом на стуле — черноглазая Оленька, очень похожая на мать и словно бы заменившая ее такую, какой она была во времена довоенной молодости. Тот же стол, та же вышитая льняная скатерть, тот же патефон с заигранными пластинками, и только не было среди них Первого Володи и Второго Володи, и мать Саши уже умерла, и сама Саша не находила себе места, потому что ничего не знала о судьбе сына, отправленного самолетом из осажденного Ленинграда.
Я был свидетелем этих воспоминаний: старый деревянный дом в Сокольниках, комнатенка-утюг, разогретая солнцем, коробочка с пирожными, телевизор с выключенным звуком, и вот старушка Александра Андреевна, спокойная, строгая, необыкновенно аккуратно одетая — выглаженная белоснежная блузка, маленький черный галстук, как у машинисток довоенных лет, стеклянные пуговочки на манжетах, — начинает рассказывать о тех днях, а Софья Петровна и Вера Игнатьевна завороженно слушают, покачивая седыми головами и рассеянно разглаживая складки скатерти сухими сморщенными ладошками…