О таком банке я никогда не слышала, поэтому ничего не могла понять. Какие проценты, какой капитал? У меня даже сберегательной книжки не было. Должно быть, это что-то вроде «черной кассы», которая, как я знала, нелегально существует во многих учреждениях.
Во время этого разговора Матвей угрюмо молчал, уткнувшись в чашку кофе со сливками — его подала нам жена пастора.
Он остался рыться в папках со старинными гравюрами, которые коллекционировал старший сын Шпенеров, а мы с адвокатом и Николаем Филипповичем отправились в «Дойчебанк». Это оказалась обычная нотариальная контора, располагавшаяся в неприметном здании на набережной Яузы, и я немного запаниковала. Однако все было оформлено как в настоящем банке — на «счет» легла некоторая сумма, кое-что мне вручили наличными, и на квартиру Николая Филипповича я возвращалась куда бодрее.
По возвращении пастор предложил нам осмотреть вещи из дома деда, сложенные в чулане, и отобрать все, что может понадобиться «для хозяйственных нужд». Остальное будет распродано, а выручка, за вычетом комиссионных, пойдет опять же на мой счет. Мы выбрали десятка два книг и разрозненный комплект столового серебра с вензелями моего деда, и сразу же после этого шофер пастора отвез нас на Новослободскую.
Как только мы остались одни у подъезда, где жил Коштенко, Матвей проговорил: «Ну и фрукт этот твой пастор! Не удивлюсь, если и в самом деле окажется, что зарплату он получает на Лубянке». «Он много для нас сделал, Матюша, — возразила я. — Не надо думать о людях плохо. Все нормально — несколько дней поживем у Володи, побродим по Москве, побываем в музеях, сходим в театр, накупим тебе самых лучших красок. Мы богаты и свободны, разве нет?»
Будущее в тот момент казалось мне лучезарным.
Жена Володи Коштенко, Вера, как раз тогда увлеклась политикой. Вулканический темперамент буквально испепелял эту совсем молодую женщину — и она бросалась из крайности в крайность. Высокая, худая и подвижная, всегда в каких-то бесформенных холщовых балахонах, Вера Мякишина безостановочно курила «Любительские» и спорила с кем придется до хрипоты. Меня она не замечала по причине моей общественной бесхребетности. Матвея быстро утомлял ее напор, а Володя постоянно провоцировал Веру только ради того, чтобы полюбоваться, как она выходит из себя. Оба, однако, любили ее рисовать в редкие минуты спокойствия — в отличие от меня она умела позировать. У них часто бывали знакомые, и тогда посиделки затягивались до рассвета. Хрущев, еще раз Хрущев, Америка, удушение авангарда в живописи, Ахматова, сплетни о Фурцевой, рассказы вернувшихся «оттуда» — все это, смутное и набухшее домыслами, пережевывалось и обсасывалось в мельчайших подробностях.
Дом их был запущен до безобразия. Вера как-то сказала, что ей наплевать, потому что детей у нее не будет из принципа: «Кому это нужно — рожать в этой несчастной стране?» К Володе она относилась благосклонно — он не мешал ей пылать. Поэтому, несмотря на ее длительные исчезновения, их брак не распался. Володя был одаренным графиком, и частые отлучки Веры давали ему возможность спокойно поработать.
Уезжали мы спустя две недели. Веры снова не было, а Володя на вокзале показался мне рассеянным и печальным.
Я рвалась к морю, которого никогда не видела, однако Матвей потащил меня на Север. Мы объездили Карелию, побывали на Соловках и в Вологде. Для меня это путешествие было поровну прекрасным и мучительным. Прошлое бежало за мной по пятам, потому что там то и дело нам встречались люди, пережившие то же, что и мы с отцом. Некоторые из них остались здесь, и я понимала их, а Матвей — нет. Он удивлялся, как можно привязаться к своей тюрьме и даже полюбить ее. И тут же противоречил сам себе, восхищаясь красотой Севера и утверждая, что здесь особенно остро ощущается присутствие Бога. Он видел Его во всем — в нагромождениях гранитных глыб, в подвижном небе с прозрачной пеленой несущихся облаков, в изгибе озерного берега, в прижавшемся к мшистым кочкам деревце.
Матвей спрашивал меня: «Ты чувствуешь, правда? Ты должна это понять, Нина!» А я никому ничего не была должна. У всех этих людей, возмущавших Матвея, не было другого выхода, а Господь был неизмеримо больше меня; это была его земля, на которой смерть наигралась в кости в свое удовольствие. Однако мне не хотелось огорчать мужа, хотя уже тогда я поняла, что больше не смогу относиться к жизни с трепетным восторгом.
В конце августа мы вернулись в Воскресенск, успокоились и начали проживать наследство Везелей…
Пришел Матвей, и даже согласился поужинать. Похороны завтра, но я могу не идти: мой живот — причина вполне уважительная. Я сказала, что пойду непременно, и добавила: «Звонил Галчинский, просил связаться с ним».