Выбрать главу

Вероятно, поэтому восемнадцать лет спустя Церковь причислила Биргитту к лику святых, а «Откровения» стали, как теперь говорят, европейским бестселлером.

Не стоило бы и вспоминать эту историю. Она из тех времен, когда дистанция между писаным словом, живописным изображением и повседневной реальностью была еще более непреодолимой, чем сегодня.

Но из «Откровений» родилось изенгеймское «Распятие» Матиса Нитхардта и еще несколько гениальных воплощений, над тайной которых я размышляю уже много месяцев. Нитхардт и сам, как считается, был духовидцем. Так это или нет — не знаю, но в своих творениях он след в след шел за Биргиттой, и не потому, что ему недоставало воображения. Наоборот — мастеру Матису удалось настолько раскалить свою интуицию в пламени веры, что он ясно разглядел даже то, что стыдливо опустил редактор-духовник.

Святая Биргитта пришла мне на ум не только потому, что мои мысли в последнее время вертятся вокруг Изенгеймского алтаря и загадки алмазного свечения красок его создателя. Эти двое связаны крепче, чем кажется, несмотря на громадную дистанцию в полтора века во времени, потому что пережили одно и то же. Семилетняя девочка, которой впервые явилась Божья Матерь и предложила корону, и зрелый мастер в расцвете сил, отложивший кисть и больше к ней не прикасавшийся. Девочка исполнила все, что ей предназначалось, — замужество, рождение детей, многосложные обязанности старшей дамы двора королевы Бьянки, — и отбросила это, как засаленную перчатку. В том числе и корону — настоящую, на которую вполне могла рассчитывать по праву рождения. Матис покинул высоких покровителей и богатых заказчиков и превратился в простого ремесленника, строителя мельничных запруд, дамб и колодцев.

О чем я говорю? О Событии. Каждый из них пережил нечто непостижимое, и прочное здание их жизни вздрогнуло и накренилось, а все, что они имели и сделали до того, перестало иметь значение; не важно, к добру это было или к худу. В точном соответствии с восточной мудростью, которая ни в шестнадцатом, ни в четырнадцатом веке не имела хождения в Европе: «Если у вас это есть, я даю вам это; если у вас этого нет, я отниму у вас это». Нечто подобное предложил своим последователям бродяга-плотник из Назарета — не заниматься любовью, а любить. Только они, за редкими, очень редкими исключениями, не справились.

Дневник Нины, который она так простодушно прячет от постороннего взгляда, неожиданно открыл мне не менее поразительную вещь. У меня нет этому объяснений, но смерть Дитмара Везеля в ноябре пятьдесят седьмого, по-видимому, имела и продолжает иметь для нас намного большее значение, чем просто трагическая кончина близкого родственника. Она словно привела в действие скрытые пружины, изменившие всю нашу жизнь. Я имею в виду Нину, себя, Костю Галчинского, несчастного Володю Коштенко, погибшего в прошлом году, и всех, кто так или иначе связан с нашей семьей.

Не ошибусь, если скажу, что это продолжается и сейчас. Здесь нет преувеличения, и сам я далеко не мистик. Да и подтверждений сколько угодно, взять хоть Володю. Но Нина, несмотря на всю ее искренность и силу чувства к отцу, относится к тому, что случилось, иначе. Я бы сказал — закрыв глаза. Поэтому ее завещание, эта «Vermächtnis», звучит как простодушная молитва в темноте.

В отличие от Нины, я провел в том подвале несколько часов, пытаясь понять, что же, собственно, там произошло. Это случилось сразу после того, как мы с Галчинским, при деятельном участии пастора Шпенера, который, как оказалось, вхож к высокому начальству, вызволили из морга судебной экспертизы тело старшего Везеля.

Я привез с собой в Москву пакет с одеждой — пиджак, бостоновые синие брюки, рубашку в мелкую коричневую полоску, серый шелковый галстук и поношенные парусиновые туфли, так как с деньгами у нас в ту пору было совсем неважно. Горбатый пожилой санитар велел нам с Галчинским зайти в подобие приемного покоя — три ступени вниз, сводчатый потолок, окно с забеленными стеклами и бешено жужжащая ослепительная лампа на голом шнуре вверху. Костя сейчас же выбежал, не выдержав запаха, стоявшего в помещении. Тело привезли на облупленной каталке, и хотя мне тоже хотелось отвернуться, чтобы не видеть этой жалкой последней наготы, трупных пятен и страшного, от паха до подвздошной кости, грубо сметанного шва после вскрытия, — я остался.