Выбрать главу

— Нет, — сказал я, садясь прямо в пальто на шаткий табурет у стены. Обычно на нем стоял телефонный аппарат, но сейчас его нигде не было видно.

— Органы… — Он глотнул прямо из бутылки, застыл, громко дыша носом, и с трудом протолкнул теплую водку в желудок. — Понимаешь?

— Закусывать надо, — посоветовал я. — С какой это стати? Дмитрий Павлович свое давно им отдал. До упора.

Володька метнул в угол рта «беломорину», пожевал мундштук и чиркнул спичкой. Затянулся, подождал, пока спичка сгорит почти до ногтей, сунул ее в рот и захрустел угольком. Такая у него была привычка, с детства, как он уверял, и на курсе тоже к этому привыкли, даже не смеялись.

— У них приказ… — Он взялся обеими руками за край стола, набычился и привстал, словно собирался одним махом его опрокинуть. — План, п-понял? Всю эту немчуру — лютеран, католиков, баптистов, всех без разбору — к ногтю… Кто не сдох в зоне, на поселении или где там еще — добить без малейшей пощады. Окончательный расчет, а? За слезы матерей, за спаленные нивы… — Он вдруг глухо всхлипнул. — Представляешь?..

У меня мороз по коже пошел — с такой убежденностью он нес эту галиматью.

— Бред, — сказал я. — Ты пьян, Володька, и бредишь. Да откуда им вообще знать, кто он такой? Дмитрий Павлович два дня как в Москве.

— Два дня… — Он смерил меня презрительным взглядом и вдруг оскалился. — И что с того? Разве он не ходил в эту, как ее… по поводу окончательной реабилитации? Вот — там и засветился. Ты же ни хрена не знаешь — его уже в первый вечер пасли в открытую, я своими глазами видел!.. Опять, что ли, не веришь?

— Не верю, — твердо сказал я. — В Москве полным-полно немцев. Тот же Шпенер…

— Ты это всерьез? — завопил во все горло Коштенко. — Да Шпенер твой — стукач, крыса позорная! Его же за подсадного держат, гуся накрахмаленного!.. — Он неожиданно плюхнулся на место, хрястнул кулаком по столешнице, ушибся и стал дуть на пальцы. — Ладно… Если не веришь — сам сходи!

— Куда? — удивился я.

— Как куда? В подвал. Здесь рядом.

— Зачем?

— Затем. — Он вдруг изменился в лице и перешел на сиплый шепот: — Там тебе разъяснят…

Я взглянул на часы и поднялся. Половина восьмого. Поезд в начале двенадцатого. С Галчинским и Шпенером мы сговорились встретиться без четверти одиннадцать — уж и не помню где, потому что от старого Курского теперь, когда я пишу все это, ничего не осталось, кроме южного крыла и пакгаузов. Нужно было проследить, чтобы при погрузке не вышло какой-нибудь путаницы.

— Вот что, Володя, — сказал я, — давай прощаться. У меня дел по горло.

Не знаю, зачем мне понадобилось врать, но и оставаться в его логове не было никакого желания. И без того тошно.

Коштенко крутнулся на стуле, резво вскочил, и его тут же повело к стене. Скрипнув зубами, он поймал равновесие, сделал шаг и остановился.

— Драпаешь, да? — неожиданно жалобно проговорил он. — Бросаешь старого друга?

— Тебе выспаться надо, — смущенно пробормотал я. — Привести себя в порядок. И вообще… Запри за мной дверь и никуда сегодня больше не ходи.

Я обнял его обтянутые драным свитером плечи и почувствовал, что в нем нет ни капли пьяной вялости. Наоборот, он был словно под током — окаменевшие мышцы мелко подрагивали.

Дверь захлопнулась, и я заспешил вниз по плохо освещенной и давно не метенной лестнице, чувствуя себя почему-то предателем. При этом — совершенно отчетливо помню — одновременно я думал о Нине и о том, что художники, по крайней мере большинство из них, похожи на тюбики со снадобьями, которые точно знают, что на них написано снаружи, но даже не подозревают, из чего состоит то, что у них внутри. Коштенко, несомненно, был художником — я знал это еще с третьего курса, когда он показал мне с десяток листов превосходной, отточенной и суховатой графики. Ранимым, замкнувшимся на себе, честолюбивым и слабым. И в то же время искренним и порой неожиданно проницательным.

Каким-то образом в этих мыслях присутствовал и отец Нины — должно быть, поэтому внизу я вышел не через парадное, а через скрипучую дверь черного хода, ведущую во двор.

Было уже совсем темно, сверху сыпалась крупа пополам с дождем, под ногами хлюпало. Измазанная мелом лампочка над черным ходом едва теплилась. Некоторое время я постоял, привыкая, а потом двинулся напрямик, шагая все быстрее.

Пустая трехэтажная коробка особняка, предназначенного под снос, скоро замаячила слева в глубине двора. Крыша и перекрытия были давно разобраны, гора битого кирпича, штукатурки и ломаных брусьев ждала своего часа, в пустых оконных проемах сквозило подсвеченное электрической желтизной низкое московское небо. С Новослободской приглушенно доносились гудки автомобилей.