Я прошел вдоль фасада, затем свернул за угол и едва не прозевал вход в подвал — ветхую двустворчатую дверь в струпьях сползающей краски. Рядом с ней в стене виднелось низкое прямоугольное отверстие; из него в темноту подвала уходил обитый листовой жестью лоток: когда-то сюда сбрасывали уголь для кочегарки. На двери болтался замок. После случившегося милиция, надо думать, распорядилась запереть помещение, но как только я взялся за ручку, одна из проушин легко отскочила, замок, лязгнув, повис на второй, а дверь распахнулась. Кто-то уже успел здесь побывать.
Я оглянулся. Пусто. Двор будто вымер, только ветер сечет крупой по ржавым листам кровельного железа, сложенным у стены. Внизу было еще темнее, но все-таки помещение оказалось не совсем подвалом. Когда я спустился и почувствовал под ногами хрустящий угольной крошкой пол, то оказался всего метра на полтора ниже уровня двора. Австрийская зажигалка, подаренная мне Галчинским, вспыхнула безотказно, однако сквозняк тут же погасил желтое бензиновое пламя. Пришлось прикрыть дверь, но все равно дуло через проем, и я стал ощупью продвигаться вглубь, то и дело рискуя свернуть себе шею.
Ощущение не из приятных, но почему-то я был совершенно уверен, что здесь никого нет. И в то же время недоумевал: что, собственно, я здесь делаю? Пьяный бред Коштенко тут ни при чем, и тем не менее должна была существовать причина, которая заставила меня забраться в этот провонявший мочой и угольной гарью глухой мешок, в котором душа Дитмара Везеля рассталась с его земной оболочкой.
В дальнем конце подвала было потише. Колеблющийся огонек зажигалки отразился от потолочного свода, укрепленного поперечными полусгнившими балками. К одной из них был привязан тот самый нейлоновый шнур, но я не знал, к которой… Запрыгали тени по углам и в нише — там раньше был дверной проем, но его давно замуровали. Крошащийся кирпич стен и опорных колонн, уходящих в фундамент, известковые натеки. Груда изломанных серых ящиков из-под овощей у дальней стены. Три десятка квадратных метров пустоты — вот и все, что здесь было.
Поэтому, когда пламя зажигалки стало слабеть, я вытащил из кучи ящик поцелее, уселся на него и плотно запахнул полы пальто. Затем погасил зажигалку и сунул ее в карман.
На меня навалилась густая тьма, только в отдалении едва различимо серело пятно угольной дыры в стене. Здесь было так тихо, что я слышал шум крови в сосудах и звук падения комочка известки, отслоившегося от кладки. Мне некуда было идти в Москве, разве что вернуться к Коштенко, и постепенно меня охватило странное чувство: будто огромный город, погребенный в снежной слякоти, со всеми своими пышными новостройками, дворцами, площадями, ветшающими храмами, магистралями и кривыми опасными переулками Замоскворечья сворачивается вокруг этого заброшенного подвала в подобие гигантской шевелящейся капсулы, кокона, в котором остается ровно столько пропитанного гарью воздуха, чтобы окончательно не задохнуться.
Пытаясь избавиться от внезапного приступа удушья, я стал вспоминать наш последний ночной разговор с Дмитрием Павловичем — Дитмаром Везелем, как упорно звала отца Нина, словно защищая от кого-то его приобретенное по праву рождения имя. О Лютере, его наследии и наследниках. Я всегда восхищался трезвой ясностью ума моего собеседника, его непредвзятостью и остротой суждений. Тайно от родителей приняв крещение, я ничего не смыслил в догматах и различиях между тремя главными ветвями христианства, но в ту ночь начал смутно понимать, откуда возникла могущественная сила, вызвавшая разделение в Церкви и в умах несчетных толп людей. Сила, которая произвела величайшие кровопролития и неузнаваемо изменила мир. И если уж совсем точно — сделала его таким, каким он стал теперь.
Это понимание давалось нелегко, потому что в ту пору я был наивно убежден, что всякому человеку, чтобы не испытывать одиночества и не чувствовать себя несчастным, достаточно знать — Бог есть.
То, о чем он говорил, ужаснуло меня, но при этом отец Нины ни на йоту не отступал от своих убеждений, оставаясь всецело преданным лютеранству. Когда я спросил: что дает ему эта вера, он молодо улыбнулся, накинул на плечи овчинную безрукавку, с которой в последнее время почти не расставался, и произнес: «Credo ut intelligam, дорогой мой! Еще в одиннадцатом веке это сказал Ансельм, архиепископ Кентерберийский. Верую, чтобы лучше понимать»…
Но за что убили Дитмара Везеля?