Меня замутило, но я не мог отвести глаз, потому что за первой крысой последовали другие. Они безмолвно и упорно пробивались наверх и по нескольку штук сразу ныряли в раструб. Машина справлялась, но теперь к ее равномерному гудению стали примешиваться хлюпанье и едва различимый хруст. Из хобота в передней части этой гигантской мясорубки показались первые комья буро-кровавого фарша; отрываясь, они с мокрыми шлепками падали на цементный пол, и те крысы, которые не участвовали в этом жертвоприношении и продолжали сосредоточенное движение, расступились, словно кто-то очертил вокруг горки все прибывающей отвратительной массы магический пентакль.
От напряжения у меня все плыло перед глазами; в какое-то мгновение мне даже показалось, что жуткая груда крысиного фарша все еще продолжает шевелиться. Поэтому я крепко зажмурился, а когда снова открыл глаза, то почувствовал ледяной холод в позвоночнике. Я не ошибся — рубчатая полужидкая масса, похожая на слипшиеся макароны цвета гангренозной язвы, и в самом деле двигалась как живое существо. Но хуже всего было то, что в ее буграх и комьях, похожих на подвижные опухоли, я начал угадывать очертания все тех же молчаливых крыс, и от этого в горле у меня встал удушливый ком, а рот наполнился горечью. Я всей кожей чувствовал надвигающуюся опасность.
Не дожидаясь, пока закончится обратная трансформация перемолотого мяса и костей в исходный материал, я вскочил, сильно ушибся об угол ниши и, вытянув вперед руки, слепо бросился к выходу. Рванул дверь, споткнулся на куче мусора, потерял равновесие, но все равно продолжал бежать не разбирая дороги, пока не очутился посреди пустого двора.
Только тогда я заставил себя замедлить шаг и оглянуться. Смоляная глотка распахнутой подвальной двери целилась прямо в меня. В безветрии падал крупными хлопьями снег, его уже набралось по щиколотку. В корпусе, где жил Коштенко, горело одно-два окна, не больше. Сердце прыгало, как китайский ватный шарик на резинке…
Я до сих пор не уверен — может, все это мне привиделось?
Несколькими минутами позже под подозрительным взглядом черноусого милиционера в фуражке с красным околышем я влетел на полупустую станцию метро «Новослободская», скатился по эскалатору и принялся расхаживать по перрону среди лоскутных витражей и облицованных мрамором тумб. Над черной дырой туннеля, сразу напомнившей мне крысиные ходы в подземелье, помаргивали электрические часы, и я с удивлением убедился, что сейчас — половина одиннадцатого. По моим подсчетам, в подвале я провел не более получаса, а значит, еще два с лишним часа куда-то пропали.
Вспомнил: с Галчинским и Шпенером у нас было назначено не в здании вокзала, а у табачного киоска, похожего на коробку из-под сигар, слева от главного входа. Когда я вынырнул из метро, оба моих спутника уже были на месте, и первое, что сказал мне Галчинский, гнусавя и прикрывая смятым платком распухший нос: «У тебя все пальто в известке, Матвей!.. Что с тобой стряслось, где ты был?»
Я сгреб с прилавка пригоршню сырого снега и молча взялся отчищать полы, но Николай Филиппович, оттянув рукав, постучал по циферблату и строго произнес: «Время, молодые люди! Время поджимает. Состав уже подан».
И мы пошли на платформу — искать багажный вагон, в котором Дитмару Везелю предстояло отправиться в последнее путешествие. Эти двое двигались впереди: невозмутимый пастор в тирольской шапочке и просторном макинтоше на теплой подкладке, рядом — измотанный гриппом Галчинский. Я еще слегка прихрамывал и держался позади, бормоча про себя слова шестьдесят третьего псалма — того самого, на который указал мне отец Нины, заметив, что и Западная и Восточная церкви по неизвестной причине обходят его своим вниманием.
Он начинается так: «Услышь, Боже, голос мой в молитве моей; сохрани жизнь мою от страха врага»…
3 (Синий)
Я никогда не надеялся, что как художник смогу хоть в чем-то следовать Матису Нитхардту. В этот тупик забредали многие, порой очень одаренные и неглупые, те, кто пытался копировать его манеру и технику. Но суть в том, что никаких особенных технических секретов там не было. Масляная живопись в Германии по-прежнему оставалась ремеслом, и судили о ней по тем же законам, что и о ремесленных изделиях.
Только в самом начале шестнадцатого века, при императоре Максимилиане Австрийском, кое-что начало меняться. Утонченный и просвещенный государь, пытавшийся возродить угасающее рыцарство, широко покровительствовал искусству, желая соединить несоединимое: чувственный дух южного Возрождения с аскетической целеустремленностью северного Средневековья, которое стремительно уходило в прошлое. Художники ненадолго были причислены к элите, начали вращаться в высших кругах, а князья, принцы и банкиры покровительствовали им и с размахом оплачивали выполненные, а порой и невыполненные заказы. Мастера стали разрывать отношения с цехами. Они могли больше не считаться с бюргерской моралью и вкусами и позволяли себе выйти за предписанные рамки, не ожидая скорой расправы.