И вдруг мысли приобретают чей-то голос, исходящий как будто издалека.
И голос нравится. Потому что он неспешно-сладостный, хотя и неприятный, на самом деле. В нем есть какая-то мушиная засиженность.
И вот я понимаю, что этот голос принадлежит человеку, идущему впереди меня.
Он худ, клетчатые, нерусские штаны болтаются на ногах. В пиджаке есть что-то богемное. Может быть, плечи, обвисшие, как пустые верблюжьи горбы.
Он как будто пошатывается при каждом шаге. Но не пьяным пошатыванием, а пошатыванием худобы. А голова у него большая, у этого человека. По сравнению с худым и впалым к середине телом.
И понимаю, что голос этот — Виктора Ерофеева. И человек этот — тоже Ерофеев.
И вспоминаю, не так, чтобы уж точно, — что, но точно — о чем он пишет.
Я иду вслед за ним, слушая свои мысли его голосом.
И мы идем вместе, пока он не пропадает в толпе возле Эрмитажа.
И тут воспоминания тоже пропадают, потому что я ощущаю себя сидящим в ночном поезде, вокруг которого несется сплошная стена грохота. Всматриваясь в ночное окно, вижу, как на переезде стоит грузовая машина и из ее открытого капота вырывается пламя. Вокруг переда бегают люди и в ужасе закидывают горящий мотор землей и песком.
Немая брейгелевская картина сменяется черно-белым сюжетом. В нем маршируют радостные советские люди. Сквозь грохот пробивается спортивный гимн и голос диктора. Люди становятся в длинные членистые колонны и, держа друг друга за локти, символически изображают поезд.
И мне кажется, что я не могу оторвать взгляд от этого ужасного, бессмысленного образа, с бесконечным чередованием поездов в разных своих ипостасях. И я не могу закрыть глаза, потому что они и так закрыты. Потому что все это — и так сон. И эдак — тоже сон.
СОБИРАТЕЛЬ ПЕРВЫХ ВЕЩЕЙ
Когда-то всё было просто. Первые Вещи были просты, малочисленны, даже исчислимы, крупны, целиковы, крепки, устойчивы и неподатливы Времени. Время только лениво погрызывало, посасывало Первые Вещи за краешки, за бока, потому что не отрастило ещё свои зубы и не успело сойти с ума от голода.
Об этих временах никто уже не помнит. Может быть, соседский дед Никифор? Но разве он что путное вам расскажет? У него самого в саду и во дворе Время рассеяло и разбросало Вещи на тысячи мелочей, замусорило двор, разлиняло краску на заборе, растрескало крышный шифер и подтопило дом земляным приливом до половины. Он привалился на один бок, раненый Временем, и уснул.
Я с братом часто сматривал на этот Никифоров дом из-за забора. Наш-то был ещё крепенький, целый, хотя уже давно не молодой. Все три этажа намертво держались друг за друга, а первый, самый коренастый, широкий, каменный, подобно валуну, к тому же врос в фундамент, недвижимый, как четыре древних слона, имя которым — Сила, Мощь, Крепь и Дух. Хотя Время, конечно, иногда хитрило и покачивало своим черепашьим панцирем, отчего по Дому шли трещины, и тогда приходилось его подлатывать, ласково поглаживая кистями и валиками для покраски, шпателями, мастерками и штукатурной гладилкой. Но мелкие трещины и сколы никак не могли повредить Дому. Несомненно, он был потомком самых первых Вещей, из которых и был сделан.
На первом этаже была кухня и большая светлая столовая, высоко выходившая торцом в Сад длинными витражными окнами. Наша семья была похожа на птиц, весело щебетавших во время обедов в просторной, звонкой клетке, которую составляли геометрически совершенные абстракции тонких оконных рам.
Второй этаж обегали по периметру комнаты родителей и детские комнаты, вместительная фамильная библиотека, ещё одна столовая, меньшая по размеру, гостевые спальни, чулан большой, чулан маленький и, наверняка, ещё десятки других пространств: комнатищ, комнатушек, которых, вероятно, и не было, но в памяти они разворачиваются в целую книжку-раскладушку, где калейдоскопическим вложением друг в друга скользит туда-сюда дворец шкафов, шкафчиков, проёмов, ниш, альковов, крохотных и подробных вместилищ, необходимых для игры в прятки.
Третий этаж… впрочем, был ли это именно третий, а не четвёртый или сразу седьмой, непросто сказать однозначно. Был ли это вообще этаж, а не дремучее царство? Родители иногда называли его чердаком, или мансардой, или «рыцарской башней» — мама, или даже «куполом мира» — папа. Для нас с братом это был разбойничий Шервудский лес, лес доисторический с ископаемыми в виде бивней кресел и рёбер стремянок, запаутиненный рай новозеландских джунглей с хищными кастрюлями-пауками и котлами-крабами; для детей Чердак был межгалактическим пустырём, где свершались имперские битвы за Фомальгаут и где в Магеллановых облаках, раскачивавшихся под сквозняками в виде настенных и угловых паутинных сетей, затаились хтонические Х’харны.