Павел достал из саквояжа четыре объемистых пачки советских красненьких тридцаток и бросил их на стол.
— От шефа за верную службу.
— Вот спасибочки, — оживились полицаи.
Один из них извлек из пачки одну кредитку, повертел в руках, внимательно осмотрел ее и авторитетно заявил:
— Сделано в Берлине.
— По-твоему, выходит, деньги фальшивые? — настороженно спросил Павел.
— Утверждать не берусь. Но ручаюсь головой за то, что печатались они не в Москве. Я, атаман, двадцать три года занимался высоким искусством фальшивомонетчика, за что шесть раз был удостоен чести наблюдать за суетой мира сего из-за тюремной решетки.
— Зря тебя не удавили в тюрьме, черта вислоухого, — засмеялся Павел и отправился, пошатываясь, в горницу. Он был изрядно выпивши.
— Тогда я не был бы у тебя, атаман, дворовым волкодавом. Кто сторожил бы твою кралю?
Павел остановился у двери.
— Ну, что она? Не звала меня?
— Нет. Все про дочку спрашивает.
— А что отвечаете?
— Как было приказано: атаман, мол, отправил свою дочку в Германию, чтоб из нее там сделали культурную фрейлин.
— Ну?
— Вздохнет и ни слова больше.
Павел закурил папиросу, жадно глотая дым.
— Спит на соломе или на перине?
— На перине. Голову на подушку кладет, твоей шубой укрывается. А вот кушать перестала. Ни крошки в рот не берет. Только воду глушит. Надо полагать, решила помереть голодной смертью.
— С нее это станется, — сказал Павел.
— А жаль. Бабенка чертовски хороша. Ей-богу, хороша. На редкость.
Павел изжевал мундштук и с досадой выплюнул потухший окурок.
— Да разве ж она человек? Это сатана! Оборотень! Третий месяц сидит в погребе, а вот… не покоряется. Гордая, дьяволица. Подыхает, а не гнется. И откуда, скажи на милость, у нее такая сатанинская силища берется?..
Павел разделся, разулся и бросился на кровать. Хотел уснуть, забыться и закрыл глаза. Но сон не шел к нему. И с закрытыми глазами видел перед собой Анку, даже ощутил ее дыхание. И так живо всплыла в памяти картина: лунная ночь… обрывистый берег… Анка обвила шею тонкими руками… обожгла поцелуем… Это было давно, одиннадцать лет назад… Но и сейчас чувствует Павел прикосновение горячих девичьих рук. Поцелуй тот горит на его губах… мутит рассудок…
Павел вскочил с кровати, выбежал в прихожку:
— Не могу!.. Не могу, чтоб ее верх был… Я не переживу такого позора, — понизил он голос и сразу как-то обмяк, сгорбился.
— Успокойся, атаман. Возьми себя в руки. Не позволяй нервам шалить.
— Ду-ра-ки… Разве можете вы понять, что делается у меня вот тут, — и он ударил себя кулаком в грудь. Тяжело ступая, прошел к столу, сел на стул. — Там, в саквояже, коньяк…
Полицай откупорил бутылку, налил полный стакан коньяку. Павел выпил одним духом, стукнул об стол стаканом.
— Еще!..
После второго стакана уронил голову на стол и заплакал.
Полицаи притихли. Кто-то из них прошептал:
— Пускай уснет…
Павел медленно поднял голову.
— Не до сна мне… Вот что… Отправляйтесь двое и посмотрите, на замке ли курень Анки. Кажется, на замке… А ключ, наверно, у этой старой хрычовки… У Акимовны. Не найдется ключ, сбейте замок. Пригоните баб, и пускай они уборку произведут в комнатах… Кровать надо поставить… постель добыть, ежели ее нет в Анкином курене… Вы знаете, как это надо сделать… Да! И чтоб корыто было, горячая и холодная вода…
— Все будет в порядке, атаман.
— Наколите дров, затопите печь… Возьмите из нашей кладовой хлеб, сахар, муку, окорок… Словом, провианту всякого… харчей, значит, побольше, и отнесите все это туда… Дайте-ка еще коньяку…
Полицай откупорил вторую бутылку, наполнил стакан. Павел отпил один глоток, облизал губы.
— Когда все будет готово, приведете туда Валю. Ежели Акимовна станет противиться, возьмите девчонку силой.
— Хорошо, атаман.
— Один из вас останется там, в курене, а другой — ко мне с докладом. Идите.
Оставшийся с Павлом полицай, дымя папиросой, покачал головой:
— Не понимаю я такой любви, атаман.
— Дай срок, поймешь, — желчно засмеялся Павел. Он отхлебнул коньяку и продолжал: — Я в детстве знаешь, что делал?.. Сажал на ладонь маленьких, в желтом пушку, цыплят, сжимал пальцы в кулак и выдавливал из них пузыри, как из рыбешек. Так поступлю я и с Анкой.
— Тогда какого черта ты с ней нянчишься, сам от любви сохнешь?
— Дурень, любовь была да сплыла. Осталась одна злоба. Она, как огнем жжет… Я из-за нее, из-за проклятой, родного батьку в ссылку упек… Ну, думаю, теперь буду владеть красавицей. А она как поступила? До колхоза не допустила меня, из своей хибарки выгнала, когда я хотел осчастливить ее, к себе как жену взять. Это как, по-твоему, можно стерпеть?