— Поаккуратнее, батя, выражайся. Не оскорбляй атамана при исполнении им служебных обязанностей. Беду наживешь.
— Недолго будешь атаманствовать!
— Сказал тебе, не кричи, а то холодную ванну примешь.
— Буду кричать. Я тебя выведу на чистую воду. Большевикам служил, а теперь немцам задницы лижешь? Вот пойду и все им выложу. Они тебя завтра же повесят, басурмана.
— Тише, батя, А то я добрый, добрый, но и злючий бываю, весь в тебя.
— Тьфу! — плюнул Тимофей. — Ублюдок ты, а не сын мой!
— Батя! — вскричал Павел, и лицо его налилось кровью. — Много лишнего говоришь. Берегись, ежели зло меня возьмет.
— Грозишь? На погибель послал меня, а теперь грозишь? — Тимофей ударил тростью по столу. — Изничтожу поганца!
Павел метнулся в угол, крикнул:
— Соколы!
Полицаев будто вихрем внесло в кабинет.
— Связать! — приказал Павел.
Через какие-нибудь две-три минуты Тимофей лежал связанным на полу и в бессильной ярости скрежетал зубами. Павел подошел к нему, покачал головой:
— Эх, батя, батя… Говорил тебе, давай по-хорошему. Нет, руку поднял на атамана, всем народом избранного. Прошло то время, батя, когда ты мог меня, уже взрослого, пороть или обворовывать, на погибель толкать. Прошло и не возвратится.
— Изыди с глаз моих, нечестивец, — прохрипел Тимофей.
— Теперь — продолжал Павел, не слушая отца, — я могу положить тебя под ноготь и… как гниду…
— Погоди, сукин сын, я тебе покажу, как ногтями гнид давят. Погоди…
— Хотел я, батя, холодную ванну тебе устроить, да передумал. Так и быть, не стану омрачать светлый день твоего возвращения.
Тимофей замычал, натужился, но прочные веревки только сильнее впились в тело. Под кожей щек старика буграми ходили желваки, на руках вздулись вены.
— Крепкий, чертяка, — прищелкнул языком полицай. — Оглоблю кулаком может перешибить, — и провел ладонью по скуле, которую ему чуть было не своротил Тимофей.
Анку не покидала мысль о побеге. Днем и ночью она думала об этом. Но к какому бы она ни приходила решению, каким бы удачным ни был план, он неизбежно разбивался о непреодолимое препятствие… Убежать, скрыться Анка могла в любое время. Но дочка?! Как быть с нею? Оставить в хуторе? Нет, на это Анка никогда не согласилась бы. Взять — значит подвергнуть ребенка вместе с собой смертельной опасности, риску замерзнуть где-нибудь в степи.
— А может, так и сделать? — однажды с холодным отчаянием сказала Анка Акимовне. — Смерть легкая. Говорят, когда человек замерзает, он не чувствует ни холода, ни боли. Наоборот, становится тепло, даже жарко, и он сладко засыпает…
— Не дури! — оборвала ее Акимовна. — Ишь, додумалась… себя и ребенка насмерть заморозить!
— Да уж лучше смерть, чем такая жизнь. Ежели бы вы знали, Акимовна, что со мной делается, когда он приходит. Видеть его не могу. Ненавижу. Так и хочется схватить со стола нож и проткнуть его гадючье сердце. Но… — Анка беспомощно развела руками, — я должна выслушивать его любовные бредни. Терпеть, когда он сажает к себе на колени Валю, угощает ее шоколадом. Господи, я готова руки на себя наложить!.. Ведь всякому терпению бывает конец.
— Не дури, говорю, слышишь? — сурово прикрикнула Акимовна и, помолчав, спросила:
— Когда приходит, не обижает?
— Нет. Вежливый, даже ласковый. Поиграет с Валей и уйдет. А мне от этого еще, тошней. Ведь все это притворство. Какую же надо иметь черную душу, чтобы поднять руку на вас? Отправить на германскую каторгу не только взрослых хуторян, но и подростков? Повесить старика Силыча? А отца как он встретил? Весь хутор об этом гудит.
— Страшный человек! — согласилась Акимовна. — Он мог бы и родную мать казнить. Слава богу, что она померла. Но надо вытерпеть. Обдумать, как быть… Вместе обдумаем, Аннушка.
— Голова как чугунная стала от этих дум.
— Потерпи, голубонька. По всему видно, что он замышляет что-то недоброе. Но, бог даст, его черные замыслы пойдут прахом.
— На бога надейся, Акимовна, а сам не плошай.
— Вот-вот, не плошай. Крепись, дочка.
Бирюк изредка, чтобы не навлечь на себя подозрение, навещал Акимовну. Он всячески поносил Павла, изощрялся в оскорбительных прозвищах, на чем свет стоит ругал немцев и «новый порядок». Но ничего у Акимовны выпытать так и не смог. Она не доверяла ему, терпеливо выслушивала и молчала.
Бирюк ворчал про себя:
«Нудное дело — в чужих душах ковыряться. Вышибать из них души, как вышибли из моего батьки, вот это стоящая, веселая работенка».