– Она умерла, – сказал один из слуг, составивших кружок около барской барыни.
Он взял её за руки, и руки упали окоченелые на пол.
– Пустить ей кровь! – примолвил другой, – вспрыснуть её холодной водой.
– А лучше плёткой! – перебил маршалок.
– Ах! Вспрыснуть водой, – возопила вдруг плутовка, открыв несколько глаза.
Волынский с презрением отворотился от неё и сказал дворне:
– Выбросьте эту поганую кошку вон сию ж минуту за ворота со всеми её пожитками. Чтоб духу её здесь не пахло!
– И вот наконец, – сказал Зуда, когда они возвращались в кабинет, – ваш домашний шпион у вас в руках! Я советовал бы вам допросить строжайше эту неблагодарную тварь.
– Не пытать ли её по-бироновски?.. Ну её к чёрту? Пропавшего не воротишь. А что до благодарности, не говори мне об этом, друг мой! Ты знаешь, сколько я сам виноват пред одной особой. – Он разумел жену. – Чего ж ожидать от черни?..
Известно, что слуги всякого рода любят быть приятными своим господам, усиливая приговоры их. Благородному Артемию Петровичу нельзя было угодить таким образом; но дворня, ожесточившись против барской барыни, удовлетворяла в этом случае только своему негодованию. Невесту Кульковского, снова упавшую в обморок, отнесли за ворота с ругательствами всякого рода и с горячим телесным уроком и выбросили на снежный сугроб. Туда ж принесли её имущество. Опозоренная, измученная, волоча кое-как за собою пожитки, которые только могла укласть в огромный узел, боясь в полуночные часы попасть на зубок нечистому, увязая не раз в сугробы снежные, она не раз вычитывала с ужасом: «Батюшки мои светы! Вынеси, Самсонова сила, лёгкое перо!..» Наконец, полумёртвая, она дотащилась едва к утру до жилища Липмана. Здесь оказали ей всякую помощь, какую требовали её подвиги и сан Кульковского невесты.
Однажды утром доложили Артемию Петровичу, что цыганка отыскана и приведена. Это известие обрадовало его.
– Только боимся ошибиться, она ли ещё, сударь, – говорил посланный. – Голос её, пол-лица также её, с другой стороны – урод уродом. Цыган при ней тот же, что и прежде ходил с пригожей Мариулой. Стоят на том, что она и есть, и божатся, и клянутся, а может, сударь, морочат.
– Нет ли в воздухе какой заразы, что все стали бредить! – сказал Артемий Петрович. – Введите её ко мне.
Ввели цыганку в кабинет, в котором никого, кроме него, не было. Один глаз у неё был закрыт пуком волос, правая щека фатою.
– Мариула, это ты? – спросил Волынский.
– Я, господин, но только не пригожая, таланливая Мариула, на которой ты останавливал свои высокие очи. Сомною случилась беда… я обварилась кипятком и… признаешь ли меня теперь?
Голос её дрожал. Она подняла фату и пук волос. Щека, в одном месте исписанная красными узорами, в другом собранная рубцами, синекровавая яма наместо глаза – всё это безобразие заставило Артемия Петровича отвратиться.
– Что, барин?.. Вот ваша хвалёная красота!
Брюзгливо вскинул он взоры на неё, махнул рукой, чтобы она закрыла по-прежнему своё безобразие, и, когда она это исполнила, посмотрел на неё с жалостью, глубоко задумался с минуту, наконец сказал:
– Мне твоя красота не нужна. Мариула, а нужна твоя верность, твой ум.
– Я уж раз докладывала вам рада вам служить, добрый господин, – отвечала цыганка с живым участием.
Тут Волынский признался, что он любит княжну Лелемико и что она к нему неравнодушна. Щека цыганки загорелась:
– Что ж далее? – спросила она с нетерпением.
– Вот видишь, я писал к ней, ответ её готов но ей не через кого переслать его. Ты должна сходить во дворец и получить записочку.
– С радостью – отвечала Мариула, запинаясь, как будто стоял у ней кусок в горле.