Выбрать главу

«И он стоит у ног моих, как стояла Груня, обнимает, целует их! О, какой же он нежный, страстный!..» – говорила про себя Мариорица и, спрятав записочку под подушку, объявила горничной, что она хочет лечь спать.

Замечают испытатели природы, что такого рода записки обыкновенно клонят на подушку.

И милая восемнадцатилетняя княжна, сбросив с себя всю тягость одежд, ещё раз посмотрела в зеркало, как бы хотела сказать: «Да, я таки недурна!..» – вспрыгнула, как проворная кошечка, на пуховик, ещё раз поцеловала записку, обещаясь завтра поутру отвечать на неё, – а то, пожалуй, не мудрено и убиться бедненькому! – положила её под изголовье и, наконец, заснула, сладко-мучительно заснула.

Груня видела всё. Стало ей жаль барышни, и она решилась было не исполнить приказ Липмана; но мысль о заводах, куда сошлют её и где отдадут за какого-нибудь горбатого, кривого кузнеца, придавала ей жестокой твёрдости. Она сотворила крёстное знамение, как бы умывая себе руки в невольном преступлении, прочла молитву, подошла на цыпочках к постели барышни, не смея перевесть дыхание от страха, что делает худое дело, и от страха, что Мариорица того и гляди может проснуться.

Как беззаботно раскидалось прелестное дитя! Щёки её горели, райская улыбка перепархивала по устам. Вот рука горничной под подушкой… Мариорица вздохнула… и Груне показалось, что рука у ней отнялась… «Открой она теперь глаза, – думала невольная сообщница шпионства, – меня как громом пришибёт». Но рука уж под изголовьем… мысль о заводах, как сильный проводник, дала ей движение… записка схвачена… рука на свободе.

Груня залилась горючими слезами; плакать, однако ж, было некогда: она обтёрла слёзы, вышла на цыпочках из отделения своей госпожи и явилась в ближнем коридоре. Тут чрез камер-лакея подозвала к себе одного из дежурных пажей: отдав ему роковую записку, сказала, как она досталась и чтобы он вручил её герцогу, когда тот будет проходить от государыни, и доложил бы ему, что бумажку нужно назад. На такие случаи в тогдашнее время пажи были намётаны. Горничная стала на часах у своего отделения, а проворный паж нырнул в извилинах дворцовых коридоров, слабо освещённых.

Герцог недолго заставил себя дожидаться. В дежурной комнате два пажа, увидев в замочную скважину, что он приближается, в одно мгновение ока растворили перед ним обе половины двери, важно вытянулись и в пояс ему поклонились. Герцог ласково кивнул им, вынул кошелёк и, оделя их по горсти мелкого серебра, примолвил:

– Заправна, плутишка! Люблю молодца! Вот вам на сладка!

Пажи поцеловали у него руку; один же из них, делая это, всунул в неё потихоньку известную записку.

– Твоя, помолодше, проводит меня! – сказал Бирон, махнув ему рукой.

В одной из ближайших комнат герцог остановился и спросил своего провожатого, погладив его по голове:

– От кого?

– Из отделения молдаванской княжны, – отвечал быстро паж, – записка принесена из дома Волынского, в книге русского учителя; горничная ждёт назад.

Бирон говорил плохо по-русски, но понимал лучше, нежели показывал. Он прочёл записку, и радость до того им овладела, что руки у него затряслись. «Развращать во дворце… любимицу государыни?.. Этого довольно, чтобы сгубить соперника!.. Но Бирон ли раскроет и пресечёт эту связь в самом начале?.. Нет, он не так прост. Ему нужно продлить её, усилить даже собственною помощью, запутать молодца и… тогда… Что будет тогда, увидим». Теперь же вынул он свою записную книжку и велел пажу на одном из листков её списать роковое послание. Когда ж это было исполнено, он сличил подлинник со списком и сказал своему маленькому секретарю тем же исковерканным языком, избегая затруднения в разговорах:

– Какой прекрасный почерк! Золотая ручка! Да где ты этому мастерству учился?

– У камер-лакея Исполатова, – отвечал торжествующий паж с самодовольным видом.

– Виват Исполатов! Только, вот видишь, дружок, надо быть аккуратным во всех делах. – При этом слове паж, видимо, опечалился: он думал, что исполнил своё дело как искуснейший мастер. – Впрочем, это безделица; я говорю для переду. Заметь своей рукой в моей книжке месяц, число и год получения письмеца; а как я вижу, у тебя нет часов, то я дарю тебе свои. – Разумеется, пажик поцеловал опять у Бирона руку за подарок и исполнил приказ его с быстротою стенографа. – Вперёд я поручаю тебе всякий день справляться о новостях в отделении молдаванской княжны. Это плутни, мой миленький! Негодные вещи, которых не любит государыня! Разврат не должен быть терпим. Мы должны показывать пример. Не учись этому, когда вырастешь.

(Не учись!.. Лукавец!.. А сам развращал дитя ремеслом шпионства и страстными выражениями, которые заставлял списывать.)

Когда этот урок кончился, Бирон отправил пажа к горничной с строгим наказом держать язык за зубами, а уши на макушке. Награды не посылалось: наградой можно б избаловать служанку – на неё должен был действовать один страх и гроза.

Горничная тряслась у дверей своих, будто прохваченная насквозь сырым, сквозным ветром. Взяв от пажа роковое послание, она с этой тяжёлой ношей вошла в спальню своей барышни и тихо, украдкою положила записку под подушку.

«Бедная! Как сладко спишь ты! – подумала служанка. – Может статься, видишь своего полюбовника во сне и не ведаешь, что против тебя замышляют. И я, окаянная, попала к тебе на этот раз! Что ж? Кабы не я, сделала бы это и другая».

И с этими мыслями пошла Груня спать на своё жёсткое ложе, молилась, плакала, но не могла заснуть до зари. Поутру рано, пока барышня её спала, отослала она книгу к Тредьяковскому, решившись сказать, что за нею присылали. Ведь наказано было как можно ранее возвратить её. А то неравно бедная княжна вздумает отвечать на письмецо, ответ перехватят, и опять новое горе, новые заботы!

Глава IX

СЦЕНА НА НЕВЕ

И труп поглощён был глубокой рекой.

Жуковский

Была глухая полночь. Месяц, насупившись, бросал дремлющий свет на землю. Ни одной живой души по всем улицам Петербурга.

Только на берегу Невы, к Смоляному двору, прорывался конский топот. На дровнях неслись два мужика; один правил бойкою лошадью, другой сидел позади, свеся ноги. Бороды их густо заиневело. Между ними лежал рогожечный куль, порядочно вздутый. Вид этой поклажи в такое время не предвещал ничего доброго.

Начали спускаться на Неву. Правивший лошадью оглянулся, укоротив бег её, и спросил своего товарища, не видать ли кого.

– Тьфу, пропасть! – отвечал другой. – Во всю дорогу вертелось пред глазами чёрное пятно: то росло, то пропадало.

– А теперь?

– Пропало вовсе.

– Тебе померещилось; а может, и нечисть разыгралась за нами. Полночные часы!.. Едем с мертвецом!..

– Не впервинку возить; кажись, по нас в ходу и пословица: «В куль – да в воду!» Нет, братец, ныне времена жуткие. Курицы по всем частям поют петухом, петухи несутся; сказывают, и оборотень свиньёю бегает по городу: вчера у дворца хотел её часовой штыком, ан штык у него пополам.

– Уж и кликуши по церквам вызывают нечисть. Да чего доброго ждать? Нашу русскую землю затоптали немцы; и веру-то Христову хотят под пяту. Привезли сюда сотни две монахов и монахинь; собирается набольший их расстригать, дескать, не по его крещены. Вытьё такое, хоть беги вон из Питера!

– Немец немцу рознь: и из них бывают добрые люди. Вот, недалеко ходить, племянник комиссара, Густа Иванович… даром что креста не носит. То-то простота, то-то душа ангельская! Не забыть мне вовеки его милости.

– С того, со безвременья, как поласкали тебя кошками, а надглядывать за секуцией было приказано Густу Ивановичу? Помню. Только что ударил тебя раз заплечный, а у него, сердечушки, слёзы в два ручья. Видел я сам, сунул он живодёру серебряный…

– И по мне словно мушки стали летать. За то душу свою для него выворочу.

– А мы вот и крещёные, да что делаем! Сбываем людей, будто комаров, да и погребаем тела христианские без попа и молитвы.

– Ох, ох, неволя! Хоть раз запрёг бы в неё самого хаворита…

– И взмылил бы его, как давеча хохла.

– Что, братенька, был ли на обливанце нашем крест?

– Ещё и ладанка.

– Так он под ноготь диаволу не попадёт!