«Мариорица предалась мне, – думает он, увлекаясь чувством прекрасного, пустившего уже во всём существе его сильные побеги, – Мариорица моя, но ещё не осквернена преступлением. А свет?.. Он считает её преступницею со дня рокового вечера. Свет! Это завистливое собрание личностей, готовое оклеветать всё, что только делается не для каждой из них, и поднять до небес всё, что ей льстит! Стоит мне победить себя, возвратить Мариорицу этому себялюбивому уроду, и, снова предмет его надежд и искательства, взлелеянная снова им, она выйдет чиста и непорочна из уст его, будто сейчас вышла из купели».
Что за чародей человек, когда нужно ему оправдать свои проступки и помириться с судьбой! Как легко в мыслях своих расстановляет он на сцене мира актёров, разыгрывающих с ним драму его жизни, заставляет их говорить, действовать и чувствовать по-своему и ведёт эту драму к желанному концу! Какой он искусный лекарь для тех ран, которые сам наделал и растравил так мастерски! Но подумал ли ты, Артемий Петрович, что сердце, которое ты смесил в своих руках, по горячей прихоти своей, приняло уже форму, которую ты хотел ему дать, и отвердело в ней так, что ты можешь переменить её не иначе, как разбив? Подумал ли, что ты развратил уже несчастную девушку страстными речами, письмами, лобзаниями; что ты отдал её в добычу общественному мнению? А знаешь ли, что такое в твоё время общественное мнение? Эхо сильного и богатого, ротозей, который ловит мух и готов, смотря по намёку своего повелителя, назвать их соловьями или тарантулами, выточенное искусно до пустоты дерево, издающее звук, угодный камертону, в него ударяющему, обезьяна, повторяющая темпы временщика! Свет молчит, пока властелин его сковал ему уста грозою; но одно слово – и бесчестье бедной девушки, как ходячая монета, разойдётся по рукам черни, жадной к злословию. Знаю, что Мариорица ещё достойна обожания, но прибавь – обожания мудреца, не дающего своего суда по первым признакам и влиянию других. Глупое множество судит иначе, по одной наружности или как ему прикажут. Ты, забывшись, обнял кумира в глазах черни, и чернь перестала ему поклоняться и, бессмысленная, повергает его в прах. Ты восстановляешь его, снова служишь ему с благоговением, приносишь чистые жертвы, достойные божества, созидаешь ему храм до неба; но чернь говорит: «Кумир осквернён», – и бежит поклоняться другим богам.
Зуда встречает Волынского и, не дав ему прочесть ответ княжны, рассказывает, с какими прекрасными намерениями триумвират друзей собрался на свой подвиг, как Перокин решался пожертвовать благополучием своей сестры делу общему, уничтожив брак её с Артемием Петровичем. Пристыженный таким великодушием, Волынский даёт обет не уступить им в благородстве, что бы ни заключалось в ответе Мариорицы. Он колеблется даже, не раскрыв письма, сжечь его. Но на дне сердца затаилась ещё любовь вместе с первородным грехом, любопытством, и он читает ответ княжны. Слёзы капают на письмо; он целует бумагу.
– Нет, я недостоин всех этих жертв, – говорит он, отдавая Зуде письмо для прочтения. – Еду на свидание – не могу не ехать… Господи! Подай мне твёрдость. Друг! Молись за меня о том же.
Но прежде чем он отправляется на это свидание, поручает Зуде вложить в расселину камня, в ограде Летнего сада, бумажку, на которой написано: «На днях, или я действую один!» Так приказал тайный, неизвестный друг на случай нужды в нём.
Он едет в условленный час, но боится, чтобы клевреты Бирона не подшутили вновь над ним; он страшится за Мариорицу и молит все силы небесные сохранить её от новой беды, а ему не дать упасть в борьбе неравной.
За несколько сот шагов до дому Апраксина оставляет Волынский свои сани. Ночь темна, он бредёт ощупью вдоль стен и у назначенного места становится на страже в пустой будке. «И теперь, – думает он, – должен я проститься навсегда с этой чародейкой, для которой было забыл отечество, друзей, жену, всё на свете, теперь, когда она отдаётся мне совершенно и лучшие мечты мои исполняются? Чем не пожертвовал бы я несколько недель назад, ещё вчера, за миг, который мне ныне обещан и которого страшусь! Но подвиг, мною затеянный, не свыше ли сил человека?.. Устою ли я против него? Друзья в тюрьме, отечество гибнет: вот мысль, которою должен я себя поддерживать».
И вот он ждёт Мариорицу полчаса и более, в шорохе шагов запоздалого прохожего или ночного лазутчика, в шелесте ветра, в полёте птицы, в огоньке, блеснувшем и померкшем в одной из дворцовых комнат. Никого. Окостенев от холода, выходит он из своей засады… слышен говор… сердце у него замирает – всё опять замолкло: никого! Тихо, жутко, как на кладбище. Вдруг мимо его пронеслось что-то чёрное, как дух полуночный, как вихрь, и пахнуло на него ужасом; но, заметив его, остановилось, страшно взглянуло ему в глаза и захохотало так, что подрало его по коже и волосы встали дыбом. Он за привидением, хочет его схватить – привидение от него, и снова адский хохот рассыпается в тишине ночи, и ужас впился когтями в сердце и терзает его на части.
– Опоздал! – каркнул наконец, будто над его ухом, зловещий голос, сопровождаемый свистом и скрежетом зубов. – Уж было проклятие!.. Но всё-таки ты пришёл поздно, голубчик!..
Вне себя Волынский ищет схватить вещуна – и хватает один холодный воздух. Ему чудится, сыпал искры следом бесовский глаз и кто-то чёрным клубом кувыркался пред ним по снегу. Крест, охотничий нож спасут его от злого духа или человека; но что сделалось с княжною? почему не пришла она на свидание, ею самое назначенное? Не насмешка ли?.. Не может быть! Какое-нибудь несчастие задержало её дома или переняло на пути!.. Он идёт-таки ко дворцу, бродит долго около него – ни одной души, кроме часовых! К страху, к муке душевной присоединилось вскоре и чувство физической боли: мороз обул его ноги в ледяные коты, накинул на грудь ледяной панцирь, который кольцами своими дальше и дальше врезывается ему в тело. Нет сил терпеть более! Он возвращается к своим саням с тяжёлою ношею страшных воспоминаний и ещё ужаснейшей неизвестности об участи княжны, проникнутый насквозь холодом, проклиная свою любовь, себя и всё в мире. Уж эта любовь начинает ему надоедать…
С княжною вот что случилось.
Нетерпение любви заставило её выйти из дворца несколькими минутами ранее назначенного для свидания времени. Её нельзя признать в одежде горничной; такой прелестной субретки ещё свет не видывал. Любовные проказы так же обыкновенны во дворце, как и в хижине, и её пропустили вместе с Груней без препятствий тем легче, что надзор за нею, как мы сказали, уже, был снят по повелению герцога. Но шаг за дворцовое крыльцо – и её ожидает присмотр более строгий, более неусыпный, заменяющий целую сторожевую цепь, самую исправную полицию, превосходящий своею бдительностью даже шпионов Бирона: это присмотр матери. Сердцу Мариулы дана весть, что дочери её грозит беда, и она с первою тенью ночи на бессменной страже у маленького дворцового подъезда. Никто не смеет её отгонять: она купила это право заслугами Липману.
Всё существо её обратилось в слух. Видите ли, как она из-за колонны вытягивает шею, будто пеликан из гнезда своего, стерегущий птенцов от хищного зверя; видите ли, как сверкает её одинокий глаз и роет во мраке и удит в нём предметы, как она жадным ухом прислушивается ко всему, что только движется. Сквозной ветер от Невы хлещет её крылом по лицу, мороз прохватывает до сердца, коробит её – Мариула терпит. Одна мысль держит ещё теплоту жизни в её груди: она, может быть, спасёт дочь свою от погибели. Бедная греет попеременно руки то под мышками, то своим дыханием; она боится переминаться, чтобы не заскрипеть по снегу ногами. Бьёт зуб об зуб, как у собаки, окоченелой от холода; мысли мутятся, но одна из них не покидает её – мысль о спасении дочери. Вот идут… Сходят с лестницы две женщины… оглядываются… Ветер пахнул на лица их беглый свет от фонаря: одна из них – Мариорица; это она, сердце матери не могло ошибиться. Дано им несколько шагов вперёд, и в несколько прыжков цыганка догнала их.