Гастон ждал меня в бистро. Я прошла мимо, даже не кивнув ему, а вдруг Жан-Жану донесут, что я приезжала в Л. не одна. Гастон последовал за мной на вокзал. Там, в буфете, я сказала ему, что Рене, по моим сведениям, выпустили. Как бы проверить, правда это или нет? Но тут беспрестанно хлопавшая вокзальная дверь пропустила Рене. Мне показалось, что дверь эта со всего размаху ударила меня по сердцу, так потрясло меня его появление.
Рене был грязен, небрит, от него дурно пахло. Я расцеловала его, Гастон тоже обнял его и начальническим тоном приказал:
— На виллу не возвращаться! Эти мерзавцы могли выпустить тебя лишь с целью установить слежку. Изволь скрыться.
Гастон ушел своей дорогой, Рене своей. А я своей.
Итак, я вернулась в Париж в разгаре лета. Париж… Волнующий, прекрасный, одним словом — Париж. Опять начнется прежняя трудная парижская жизнь, но теперь к этому еще прибавится тяжесть всего перенесенного за девять месяцев и тяжесть, какую несет с собой каждый новый день.
Однажды, бесцельно бродя по Тюильри, я повстречала того английского журналиста, по мнению Женни — урода, который как-то вечером объяснялся ей в любви на козетке в будуаре. Я очень обрадовалась ему, — как хорошо, что он не в тюрьме, это легко могло случиться, ведь он англичанин. «Да, действительно, — согласился он, — вполне могло случиться. Мне страшно хочется посидеть где-нибудь с вами, поговорить о Женни! — Он на минуту задумался, как бы в нерешительности. — Не зайдете ли завтра часов в пять к моему другу, мадам де Фонтероль? Она принимает по четвергам. Будет много народу, но вы подымитесь наверх, я подожду вас в кабинете сына мадам де Фонтероль… Посидим, поболтаем…»
На следующий день я пришла к мадам де Фонтероль. Народу оказалось действительно много, собрались элегантные женщины, был сервирован чай. Никого из присутствующих я не знала. Мадам де Фонтероль, седая дама в трауре, приняла меня весьма любезно, сказала, что «наш друг еще не пришел, но не заставит себя долго ждать…». Я села и только взяла в руки чашку чаю и печенье, как вдруг в дверях появился немец в форме, а за ним еще несколько немцев и французские полицейские в штатском. Гостей увели всех до одного.
Нас было так много, что пришлось дожидаться второго тюремного автомобиля. Гости мадам де Фонтероль начали кричать еще в салоне и продолжали кричать в пути, во всяком случае в нашей машине они вопили: «Мы будем жаловаться господину фон Штюльпнагелю, господину Абетцу! Когда занимаешь такой пост… когда оказываешь такие услуги!.. Немцы не умеют распознавать своих друзей!.. Да это хуже, чем при Республике!..» В машине стон стоял, все в один голос грозили сопровождавшим нас полицейским самыми страшными карами. Полицейские, не слишком уверенные в законности своих действий, угрюмо молчали. Все происходило быстро и без заминок. Мы остановились на улице Coce, и меня впихнули в другую машину, еще более мрачную.
Тут я чисто физически ощутила страх. Не знаю, что сделали с другими, — возможно, их тут же отпустили, но меня втолкнули в автомобиль, и я чувствовала себя собачонкой, которую везут на живодерню. Машина была разделена перегородками на кабинки, где от силы мог поместиться один человек, а нас в такой кабинке было двое — не повернуться, можно лишь стоять, да и то вплотную прижавшись друг к другу. Моя спутница, растрепанная женщина с опухшим лицом, сказала мне: «В случае чего, толкни меня ногой…» И она принялась кричать что-то в щель перегородки; шум мотора заглушал ее голос, но когда она прижалась ухом к щели, то, должно быть, услышала, что ей говорили с другой стороны.
— Ладно! — Она повернулась ко мне. — Извини, я тебя толкнула… Только сейчас взяли? В первую минуту особенно тошно… А тебя за что?
— Ни за что…
Она улыбнулась:
— Верно, всегда попадаешь ни за что… Ты хорошо знаешь Париж? Можешь сообразить, куда нас везут?
Сквозь густо закрашенные окна трудно было что-нибудь разглядеть.
— Кажется, мы уже выехали из Парижа… Мостовая не та.
— Видать, нас везут во Френ, — сказала женщина.
Волосы у нее были серые от пыли, зубы желтые, ногти грязные… От нее несло, как от человека, не мывшегося долгое время. Бедная, бедная девушка! Перехватив мой взгляд, она сказала:
— Эти мерзавцы здорово меня отделали, самой смотреть противно… Но они ничего от меня не добились!
Снова по всему моему телу разлилось какое-то незнакомое мне ощущение — очевидно, страх, как я теперь понимаю. Но тогда я еще не знала, что со мной происходит. Так принимают за недуг первое любовное томление… Но моей спутнице, очевидно, все это было не впервой, она положила руку мне на плечо, и странное недомогание постепенно прошло.