Выбрать главу

Со своей стороны, Беп признается, что опасается за своего парня, Бертуса, который решил скрываться, получив повестку об отправке в трудовой лагерь. Прошло уже много месяцев, и разлука очень давит на них. Они обмениваются письмами, но слов друг для друга находится все меньше. Сегодня вечером она говорит об этом Анне — и в глазах Беп за стеклами очков в овальной оправе отчетливо видны слезы. Анна обнимает Беп, и та уже не скрывает рыданий.

— Беп! Беп, ты чего?

Но Беп лишь качает головой, вытирая слезы, просунув пальцы за стекла очков.

— Просто волнуюсь за тебя. За всех вас. Прости, я не должна бы говорить об этом. Но вы мне стали так дороги, и я не могу за вас не бояться. Немцы на улицах совсем озверели. Раньше такого не было. Может, им страшно, что они проигрывают войну, не знаю, но мне достаточно видеть эти жуткие грузовики, набитые солдатами с винтовками. — Она качает головой. — Мне страшно за вас, за себя и вообще. Даже сидя в конторе, всякий раз, когда я слышу, как на улице останавливается автомобиль, мое сердце готово выпрыгнуть в окно.

— О, я бы на это посмотрела, — Анна пытается подбодрить плачущую Беп.

Беп издает нечто среднее между икотой и слабым смешком и пытается прийти в себя, стараясь дышать глубже.

— И вы, наверху, всегда так мне рады. Вы живете в каждодневном страхе — но ваша мама всегда рада меня накормить.

— Да, с ней такое случается, — охотно признается Анна. — Но дело не в нас, а в вас. В тебе и Мип. В господине Клеймане и господине Кюглере. Когда ты поднимаешься к нам — это настоящий глоток свободы. Поверь, как только ты уходишь, мы все становимся сами собой: напряженными, раздражительными и все время ссоримся и жалуемся.

Анна говорит об этом с улыбкой — ради Беп, — но в глубине души хочет, чтобы это было не настолько правдой.

Кто-то шаркает ногами по деревянному полу:

— Анна? — Это мама зовет ее сверху. В голосе нет злости, только раздражение.

— Да, мама? — отвечает она, понимая: веселье закончилось.

— Отпусти Беп домой. Время возвращаться и укладываться в постель.

— Да, мама, — послушно отвечает Анна. Обнимает Беп на прощание и угрюмо плетется наверх. И мать, закрывая дверь, говорит:

— Я не люблю, когда ты сидишь внизу. Я от этого нервничаю.

«А от чего не нервничаешь?» — хочет ответить Анна, но сдерживается.

— Мама, я сто раз была в папином кабинете. С чего вдруг тебя волнует, что я сижу на лестнице?

— Не знаю, Анна, — честно отвечает мать. — Но я не могу не переживать. Такое уж у меня чувство. Нехорошее. Твой папа говорит, мы все нервничаем — ведь конец войны близок. Может, он и прав. Я только знаю, что чувствую то, что чувствую. Может, поддержишь меня?

И на секунду Анна видит мать без тени осуждения. Ее лицо светится ничем не сдерживаемой добротой.

— Хорошо, мамочка, — говорит она. — Если тебе будет легче. Хорошо.

В дневнике Анна выворачивает себя наизнанку и исследует свою внутреннюю сущность. Выплескивает ее чернилами на бумагу: порой бурно, иногда сердито, часто придирчиво, а бывает, что и притворно. Она научилась полагаться на слова, чтобы яснее увидеть себя. Свои потребности и разочарования, поводы для гнева, недостижимые идеалы и неотступные желания — все это отражения одинокой натуры, в каких она признается лишь бумаге: та вытерпит то, чего не вытерпит человек. Записи часто выглядят сумбурно: она заполняет строчку за строчкой, и, когда в красивом альбоме в красном переплете в шотландскую клетку не остается места, ей приходится довольствоваться листочками бумаги, добываемыми Мип и Беп. Ну а потом, в среду вечером в конце марта, они все слушают радио «Оранье» в кабинете отца, и тут начинается трансляция речи министра образования правительства в изгнании, где он призывает голландцев сохранять свои записи в качестве документальных свидетельств происходящего, и ее осеняет: может, и ее дневник будет важен другим. Голландцам, евреям, всем, кто чувствовал себя в заточении. На следующий же день она начинает переписывать. Она больше не ребенок, который делится радостями и горестями с воображаемым другом, она ведет хронику военного времени. Как настоящий писатель. И представляет себя другой. Женщиной, которой она станет, сформированной тем, что она уже ощущает глубоко внутри: послушным слугой слов, способных привести в ужас и восторг одновременно. Этого она не сможет объяснить никому. Ни Марго, ни Петеру, ни даже Пиму.