Интересно, не поглотит ли ее собственное уединение. В укрытии она, бывало, бежала к кровати Пима, заслышав гул британских истребителей или испугавшись собственных снов. Но теперь это невозможно. Когда одиночество накроет ее, ей остается тонуть в нем.
Тогда-то я и думаю о своем дневнике, пишет она в своей тетради.
Конечно, он утрачен. Анна вспоминает разбросанные по полу листки в день ареста, но в то время она не понимала смысла того, что видит. В тот миг вообще ничего не было понятно. В Убежище проникли гестаповцы, и все обречены. Потрясение оказалось столь ужасным, что даже драгоценный дневник утратил для Анны всякое значение. Годы работы превратились в клочки бумаги — стоило ли убиваться? Лишь когда их привезли в лагерь Вестерборк в Дренте, она начала ощущать потерю. Она помнит это сейчас, пишет Анна: так помнят лучших друзей, утраченных навсегда. Но разве это не каприз — переживать из-за какой-то вещи? Ей бы плакать по матери, по Марго. Горевать по Петеру, его родителям и даже вредному старикану господину Пфефферу.
Но когда она думает о них, в ее глазах нет слез. Что это говорит о ней, об Анне Франк, — даже плакать она может только о себе?
И выводит на странице: «Пожалуйста, не отвечай на этот вопрос».
Когда Анна начинает прислушиваться и задумываться, ей открывается вот что: жители Амстердама считают, что подлинные выжившие — они сами. Перенесшие пять лет немецкой оккупации. Тиранию СС, Зеленой полиции и коллаборантов из Национал-социалистической партии. Потерю велосипедов, радиоприемников, семейных предприятий. Потерю сыновей, мужей и братьев, отправленных в трудовые лагеря. Голодную зиму, когда питались накипью на молочных кастрюлях и жидкой похлебкой на переполненных благотворительных кухнях. А когда забаррикадировали подступы к городу, когда мофы перекрыли газовые трубы и прекратился подвоз продовольствия, когда закончились хлеб и свекла, они выживали, отваривая луковицы тюльпанов на кострах. Когда же закончились и луковицы, они теряли друзей, родных и младенцев, гибнущих от голода. И уж точно они были не готовы сострадать кучке тощих евреев, бормочущих о вагонах для скота, газовых камерах и Бог знает каких еще зверствах. Кто может в такое поверить? Кто захочет в такое поверить?
Она ходит по улицам, все еще ощущая на себе желтую звезду Давида, нашитую на грудь — пусть ее и не видно в зеркале. Многие магазины все еще заколочены, а в тех, что открыты, мало что можно купить. Даже на Калверстраат в витринах выставлены пустые коробки и упаковки, под которыми красуются надписи: «НЕТ В ПРОДАЖЕ». Вонделпарк поредел: деревья спилили под корень и разрубили на дрова — согревать дома замерзающих горожан. Нет резины для шин, нет сахара, чтобы подсластить жидкий чай и безвкусный кофейный суррогат, нет животного масла, нет цельного молока — да и остального негусто. Но зато есть острая нехватка немцев. Вот уж от чего никто не страдает.
В День освобождения по мосту Берлагебруг в Южном Амстердаме прошли канадские бронетанковые колонны — по тому самому мосту, по которому пять лет назад грохотали бронетанковые колонны вермахта. Анна встретила освобождение на койке госпиталя в Бельзене, пытаясь осознать собственную свободу, но с тех пор она успела увидеть в кинохронике грохочущие танки Черчилля, украшенные цветами. Улыбчивые, рослые, мощные как дубы канадские солдаты, все еще в саже после сражений, обнимают восторженных голландских девушек. Когда показывают ликующих или рыдающих амстердамцев, размахивающих флагами или бросающих ленточки, она лишь мрачно молчит.
За многие недели со времени возвращения в мир живых она заново научилась важным мелочам. Покупать хлеб в булочной по соседству, не отламывая тут же кусок, чтобы запихнуть его в рот. Не стараться мысленно расставить очередь на трамвайной остановке по пять человек. Fünferreihen! По пять рассчитайсь! Любой лагерник знает основную единицу измерения заключенных. Это вопрос жизни и смерти.
Аушвиц-Биркенау убавил запас немецких слов Анны до самых основных. И даже теперь, вернувшись в Амстердам, она не может выкинуть из головы словарь Ада. Lager. Не концлагерь, а просто «КЛ», Ка-Эль. Blockführerin, староста барака — зверь в женском обличье и униформе СС. Заключенный, который повторяет эти зверства — капо. Крема — один из пяти крематориев Биркенау, призванных сжигать горы трупов после работы газовых камер. Перекличка заключенных — несколько часов под проливным дождем, леденящей снежной крупой или метелью — зовется Appell. Appell! Appell! Appell! — все еще орут в ее мозгу капо. Appell! Appell! Пошевеливайтесь!