Выбрать главу

Он, Камлаев, тогда не знал ни как креститься ему, ни на какой именно образ, и только кепку снял, вспомнив о непокрытой голове. В храме все подходили к свечному ящику и брали свечи — он не взял, — а потом расходились молиться каждый к своему чудотворному образу, так, как если бы у каждого святого была своя область помощи и покровительства и один уберегал ребенка от несчастий, второй вразумлял неверных и драчливых мужей, а третий приносил утешение в горе. Язычество какое-то. Святой морских пучин.

Он походил под сводами, избегая подолгу вглядываться в глаза остролицых, длинноносых святых, а затем вошел в небольшое полутемное помещение с бассейном-купелью, в которое уже набилось двадцать человек народу. Вошел через отдельный вход румяно-круглолицый батюшка, чей облик Камлаеву не понравился — слишком был уж лоснистый, умиленно-елейный, слишком уж к земному, к чревоугодию тяготеющий, слишком уж идущий вразрез с опаленными, темными ликами на иконах. А потом все встали в круг — и Камлаев тоже, и никто его не гнал, никто не замечал, как будто его здесь и вовсе не было, — принесли на руках ревущего нагого младенца с пластырем на пупке. Румянолицый взял брезгливо сморщившегося младенца на руки, и, как будто предчувствуя что-то неладное, карапуз заорал еще истошнее. Какой же страх, какое же отчаяние, какое бесконечное, сильнейшее изумление он сейчас, должно быть, переживал. И должно быть, крещение для него равнялось выходу в открытый космос. Растопырив ручки, ножки и как будто упираясь ими в воздух, тормозя, противился он своему троекратному окунанию в купель, но с каждым новым погружением делался все спокойнее. Так, как если бы осваивался, сживался, и открытый космос (свист бескрайних ледяных пространств огромного чужого мира) становился для него не таким чуждым, не таким обжигающим.

А Камлаева крестили в свое время — годовалого. Мать крестила его втайне от отца, и он был тогда таким же, как и этот вот младенец — орущий, с наморщенным личиком, ничего не понимающий. Как он мог настолько ничего об этом не помнить?

И почему-то показалась ему сейчас, вот здесь, под сводами Сурб Хача, что именно в день своего крещения и пережил он первую ослепительно-яркую вспышку сознания. Он помнил о том дне, пожалуй, лишь одно: что после третьего, и последнего, погружения в купель он, упрямая рева-корова, перестал орать и плакать. Как будто первый раз в жизни осознал бессмысленность всякого нытья, роптания, сетования. То, что ему три раза сделалось обжигающе холодно, а потом невозможный холод купели оказался терпимым, то, что он, годовалый ребенок, обнаружил в себе неизвестную доселе стойкость, терпеливость, мужество, — все это и было тем самым необходимым опытом, ради которого и затевался обряд. Крещение дает ребенку опыт первого столкновения с надчеловеческим, надличным, опыт первого переживания справедливости, которая пребывает вне и не для тебя.

А сейчас они с Ниной смотрели, как крестят армянского, чернявого, неистово орущего младенца, который всеми складками на бедрышках и ручках повторял такие же беззащитные, нежные складки на ножках у Того младенца. И Камлаева изумили чистота и полнота изначального сходства, предельность подобия всякого новорожденного детеныша Тому младенцу, что вот уже две тысячи лет улыбался миру с икон и рождественских открыток.

Значит, все назначение человека, сказал он себе, — в сохранении этого изначально данного сходства, в удержании подобия, но уже не одних лишь телесных складок, а бесконечно нежных, беззащитных складок души. И вот он, Матвей Камлаев, дожил до сорока пяти, и у него нет ни веры, ни способности прощать — в нем есть лишь чрезвычайно крепкая нелюбовь ко всем невосприимчивым к музыке двуногим, и все, кто не делает музыку или делает ее неправильно, всегда оставались для него людьми немного второго сорта.

Обратно возвращались уже на закате. Вдыхая горький аромат полыни, тяжелый и сладкий запах клематисов. Солнце спускалось за горы, и горбатые хребты стали совершенно противоестественного, фиолетового цвета. «На волошинских акварелях, — сказала Нина, — этот цвет воспринимается придуманным, каким-то неземным, инопланетным, в то время как на самом деле это такой же естественный цвет природы». Тут он заметил, что и ноги, и язык у нее заплетаются. Ей пришлось проделать немалый путь пешком, а потом еще долгое стояние во время службы в храме, и вот теперь ее ноги заныли, а веки отяжелели, сделались клейкими.

Опустилась на придорожный камень, наморщившись, и принялась расшнуровывать кроссовок. С остервенением стала расчесывать голую, тугую икру.

— От запястьев до лодыжек, — через силу усмехнулась она, — лишь кровавые укусы насекомых.

Камлаев, опустившись перед ней на колени, не без труда стащил второй кроссовок с изрядно распухшей, «не пускавшей» ноги. Взял за щиколотку и приставил ступней к левой половине своей груди.

— Все ты! — сказала она со стоном и мстительно его лягнула.

Тут пришло ему в голову странное, никогда еще не приходившее прежде сравнение: что точно так же человеческий зародыш, пребывающий в утробе, своей крохотной ножкой толкает под сердце мать. И толчок этот не просто отчетливо различим — он заставляет взволноваться и отозваться все материнское существо. И с ним сейчас происходило как будто то же самое, но только навыворот, лягавшаяся Нина находилась не в нем, а за пределами камлаевского тела. Но то, что сильная, большая, взрослая Нина пребывала вне Камлаева здоровой, неуязвимой, свободно дышавшей, совсем не отменяло страха за нее, и порой Камлаев ощущал не то чтобы Нинину беззащитность и хрупкость, а призрачность, тонкость, ненадежность существующей между ними связи и то, что эта связь способна оборваться в любой момент, обратиться в ничто, в никогда не бывшее. Одно неосторожное движение, одна нечаянность, одна обида, одно его нерасчетливое замыкание в себе, и все — ослабеет связь, и Нина легко, без усилий оторвется от него, отлетит, воспарит от их общего корня. И вот тут-то он вдруг начинал ощущать всю свою беспомощность: понимал, что делать ей больно нельзя, но совершенно не понимал, что нужно делать для того, чтобы не сделать ей больно. О таких несомненно болезненных ударах, как предательство, речи не шло, как не могло идти речи о предательстве и в случае с ребенком под сердцем, но Камлаев понимал, что он именно вынашивает Нину и должен соблюсти несметное множество условий — маленьких, мизерных, расписанных по часам… Он должен сохранить благодатность той любовной среды, в которую была погружена им Нина. Он должен не допустить попадания вируса извне, не сделать ни единого неосторожного движения, не позволить ни одной непредусмотренной встряски, но в том-то и дело, что все его предосторожности не исключали случайности, и Камлаев, как беременная женщина, был открыт убийственным инфекциям и разрушительным вирусам — тем самым, что в обычной жизни, до брюхатости оставались для него совершенно безвредными.