Да, что там говорить… Было это. Уже было. В 48-м, в Барнауле. Когда мама была еще жива. Что же делать? Что же делать?
Я «догрыз» страницу. Моя остановка.
Подвал девятиэтажки, превращенный «свободным капиталом» в нечто среднее между министерскими апартаментами и регистратурой поликлиники. Два раза в неделю я «обновляюсь» здесь вполне в духе времени. Так, наверное, заводят старый автомобиль. Завода мне хватает на полдня, форсу же — на всю неделю.
В большом зеркале в прихожей я вижу свою бесстыже-молодящуюся фигуру в спортивной цвета хаки куртке, с черной сумкой на плече и в первые секунды готов провалиться сквозь землю. Тем более, что я пришел слишком рано: предыдущая группа еще не закончила, и мне надо с полчаса ожидать. Я с тоской достаю книгу, но тут меня замечает врач и зовет к себе попить чайку и поболтать, пока есть время. Это не намного лучше книги, но я никогда не умел достаточно настойчиво отклонять ни праздный чаек, ни разговорчик, тем более что с врачом этим мы с первого же дня накоротке.
— Вы все молодеете, — ехидничает он. — Ни за что не дашь вам шестьдесят. Не мерзнете в курточке? Сегодня морозец. А может, вы уже и по утрам бегаете?
Я морщусь, и он от удовольствия двигает густыми бровями и будто разминает все свое лицо. Эта манера постоянного легкого подтрунивания и непроизвольная мимика лица, которой он, кажется, ставит живую точку в разговоре, — его особенность, видимо, хорошо им сознаваемая. Вместе с внешностью, чем-то напоминающей известного диктора телевидения 50-60-х годов, все это создает ощущение маски и едва уловимой неискренности, от которой он вроде бы не волен избавиться. Мне это странным образом импонирует. Сближает нас и возраст, — он всего на пять лет старше меня, — и что-то похожее в том, как сложилась жизнь. До пенсии он занимал какой-то важный пост в здравоохранении, но очень не долго. Что-то не сложилось. Теперь же создал оздоровительный кооператив, помогает хроникам вроде меня, думает расширяться и создавать детское отделение, но мне отчего-то кажется, что и тут все быстро кончится. Но это когда-нибудь потом. Об этом не хочется думать. Только здесь я могу себе позволить вольное «когда-нибудь потом» и понимаю, что мы «отмокаем» оба в наших беседах, как две старухи, которые с тайной радостью говорят об одинаковых болезнях.
Мы пьем чай и говорим о политике.
— Ну, а что же мы все чай да чай. Может, коньячку двадцать пять грамм? — спрашивает врач и, открыв сейф, достает оттуда неполную бутылку.
Это предложение повторяется всякий раз, и я всякий раз отказываюсь. Врач довольно двигает лицом, убирает бутылку и несколько грубовато начинает «потрошить» меня на предмет возможных дурных привычек, которых, как он прекрасно знает, у меня нет. В этом уже чувствуется некий пережим, и я всякий раз недоумеваю во время подобной сцены, но, в конце концов, догадываюсь, что, «наругавшись», он будто отодвигается от меня, от наших бесед, которые заводят слишком далеко, и едва заметно меняется. На нем появляется эдакая патина значительности искушенного профессионала. Вероятно, нечто похожее происходит с актером, когда он выходит на сцену.
Впрочем, профессионал врач и в самом деле отличный. Это выражается не в том, что он знает наугад, где и что болит, но в том, что всеми его действиями, начиная от прослушивания до массажа и тренажеров, руководит некий ритм, которому он подчиняется с видимым удовольствием. Ему все теперь нравится, сарказм его исчезает, он может бесконечно рассказывать, как поставил на ноги какого-то безнадежного паралитика или вылечил старуху от астмы, и мы как бы меняемся ролями. Теперь я слегка подтруниваю над ним и растягиваю рот в ехидной усмешке. Я потею на тренажерах под его присмотром, слышу его циничные прибауточки, чувствую совсем близко его вкусное табачно-хлебное дыхание и не верю ему. Не верю и подчиняюсь.
Когда все заканчивается, я иду в душ и иногда, будто судорогу во сне, ощущаю в себе желание женщины. Я с удивлением смотрю на свое тело и думаю про врача: «Тоже мне, Пигмалион!..»
Эдакий биологический подъем. Толчками появляется чувство времени. За ним возникает легкость и языческая игра в некий бег по делам. Секунд 40 — на спуск ножками по эскалатору в метро. Минуты полторы — на переход, где виражами облетаю все замедляющийся поток людей, и я — в первом вагоне, у черного окна, размывающего по туннелю мое отражение. Еще переход.