— Прошу вас, — сдавленно прошептал Джерард, стараясь справиться с душащим его осознанием, — не говорите больше ничего. Прошу вас…
Они провели в молчании несколько мгновений, после чего он вдруг заговорил:
— Я любил вас, Мариэтта. Всегда любил. В начале — пылко и страстно, со всей своей юношеской глупостью. Затем, когда повзрослел и поумнел, любил тихо и чутко, не забывая ни на миг то, что вы для меня сделали. Вы сделали для меня столько, что я могу смело сказать — я обязан вам жизнью…
— Не надо, Джерард, прошу тебя, — всхлипнула Мариэтта, не переставая гладить его тёмные, перевязанные чёрной атласной ленточкой, волосы. — Мне не нужна подобная жертва. Просто живи — и это будет для меня высшая твоя благодарность…
— Спасибо вам за всё, спасибо и простите, потому что теперь моё сердце болит о другом человеке. Я думал, что буду любить вас со всей трепетностью всю свою жизнь, и, возможно, я люблю вас до сих пор, но уже совсем не так. Это звучит странно, но… Я верен вам, как и в самом начале. Я позаботился о вашей дочери, и ей ничего не угрожает в далёкой и спокойной Англии. Я буду постоянно следить за тем, как идут у неё дела, и подберу лучшую кандидатуру для её замужества, когда придёт время…
— Не надо лучшей, — печально прервала его Мариэтта. — Просто… пусть она будет с ним счастлива, Джерард.
— Хорошо, — тут же согласился Мадьяро. Он бы не посмел спорить с волей своей королевы.
В дверь настойчиво постучали — время вышло. И Джерард, и Мариэтта вздрогнули от резкого, такого чужеродного в их идиллии звука.
— Вот письмо от Луизы, — Джерард суетливо достал из внутреннего кармана свёрнутый лист бумаги, который королева, с нежностью поцеловав, тут же спрятала в лифе своего тюремного платья.
— Спасибо, мой верный пёс, — королева заставила Джерарда поднять голову и нежно запечатлела поцелуй своих сухих, потрескавшихся губ на его губах. Это был первый и последний раз, когда Мариэтта целовала его так, и Джерард прикрыл глаза, стараясь запомнить этот миг навсегда. — Я надеюсь, ты сохранил конверт, который я просила открыть, если настанут самые чёрные времена? Милый мой Джерард, они настали, поверь мне, — она грустно улыбнулась, проведя по его губам большим пальцем своей непривычно тонкой руки. — А теперь иди, прошу тебя.
Джерард встал, чувствуя себя, словно во сне. Дверь перед ним открылась, и взволнованный Фрэнк схватил его за руку, утягивая в тюремный коридор. Но Джерард, не видя ничего толком из-за тумана слёз, продолжал шептать одними губами: «Двадцать седьмое июня… Я буду с вами, моя королева. Ничего не бойтесь, я приду и буду с вами, пусть вы и не увидите меня в толпе. Я буду с вами — чтобы поддержать ваше последнее земное шествие».
Глава 33
Горести и потери
На площади Людовика Пятнадцатого, которую совсем недавно переименовали в Площадь Революции, бушевала толпа. Её не смущало ни промозглое раннее утро, ни жуткая давка, ни грозные гвардейцы, теснящие простой люд и лишь усиливающие общую нервозность. Мосты, парки, скверы, все улицы, начиная от здания Суда до площади, были единой живой рекой из людей и солдат в красивых ярких мундирах.
Белые женские чепцы казались рассыпанным рисом на фоне этой многолюдной пёстрой толпы. Здесь собрались все, кто хотел посмотреть на то, как последнего французского монарха лишают жизни и головы. Все, кто успел занять места в этом зале под открытым небом. Все, кто не боялся за себя и мечтал о том, чтобы Франция стала Республикой.
За последние недели площади Парижа испили немало человеческой крови. Словно голодное, некстати проснувшееся хищное животное, город лениво вздыхал и ворочался под ногами, перебирая, как чешую, камни мостовой, и алкал. Алкал новых жертвоприношений, шептал на своём непонятном, древнем языке: «Ещё… Ещё крови! Станьте более безумными, более злыми. Непримиримыми… Дайте мне крови!» Он науськивал, давил на встревоженные умы своим неслышным, но ощутимым, точно тяжесть камня на шее, гулом. Он отдавался в визге голосов и скрипе несмазанных колёс, в нервном перестуке подкованных копыт. Город знал, что ещё долго до конца, и он успеет вдоволь напиться, чтобы уснуть ещё на сотни лет. Но сейчас, ранним утром двадцать седьмого июня, он был раздражён и голоден. Он был в предвкушении — монаршая кровь была для него самой сладкой. Самой горькой. Идеальной.
Джерард оказался так тесно прижат к Фрэнку, что чувствовал его тремор. Юноша, крепко держащий за руку своего наставника, волновался, и хотя старался не показывать этого ничем, оказался притиснут спиной к его груди и выдавал себя с головой.