Мои мысли метались. Собеседник больше не смотрел на меня, а перевёл взгляд на горизонт, пространство над которым стало понемногу просветляться. Скоро должно было взойти солнце — мог ли я подумать ещё вчера, что в следующий раз увижу его будучи уже совсем не тем человеком (да и человеком ли?). Признаться честно, в тот момент я очень хотел верить в то, что достигало моего разума. И я верил, но только через силу: что-то во мне ещё сопротивлялось, мерило всё с точки зрения обывателя из мира живых. Оказалось, что осознать подлинную свободу очень и очень непросто, а принять её ещё труднее. Воспользоваться же её благами, как я вижу сейчас, могут лишь единицы. Наверное, именно поэтому люди так боятся смерти, подсознательно помня странное ощущение пустоты, которую ты можешь заполнить только сам. В мире же твёрдой материи всё несказанно проще: в нём нет этой проблемы, поскольку нет пустоты, за тысячи лет заполненной идеями и всевозможными институтами. Продуманные веками сценарии сильно облегчают жизнь. Наконец, человек во плоти ощущает свою принадлежность к чему-то гораздо большему, чем он сам: обществу, народу, стране, и это, что бы он не говорил, очень сильно его поддерживает: человек чувствует себя на каком-то месте, пусть это место, как часто бывает, и не удовлетворяет его ожиданиям, пусть он даже его ненавидит и всю жизнь ищёт другого, «своего» места. Однако он нисколько не сомневается в том, что наличие места необходимо, а полная свобода, предполагающая его отсутствие, — это наистрашнейший из кошмаров. Полная свобода ассоциируется у многих с грязным подвалом, помойками и урнами, ежедневными скитанием и деградацией. Но их пугает не только эти атрибуты свободы. Самым страшным им кажется то, что, оказавшись свободным, индивид становится незаметным для других — бродягой, почти что невидимым их глазу, он как будто перестаёт существовать. И потому любое (даже не «своё») место в обществе, конечно же, представляется им несомненным благом по сравнению с полной свободой, этим социальным вакуумом, в котором человек из плоти и крови превращается в безликое существо, прозрачную душу. Тем не менее, если кого-нибудь из живых спросить, что бы он выбрал: полную свободу, то есть жизнь бродяги, или подлинную свободу, открывающуюся нам после смерти (причём не просто спросить, а поставить его перед выбором, например, направив на него пистолет), то, скорее всего, выбор падёт на первое, поскольку бродягой ещё можно питать хоть какую-то надежду на возвращение в общество с его готовыми и такими понятными сценариями. Смерть же лишает всяких надежд: пока ты здесь, в бестелесном мире, ты сам, в одиночку, противостоишь свободе. Однако, к сожалению, часто всё, что мы можем ей противопоставить, — это те модели поведения, которые были усвоены нами в течение последней жизни. И вот, наверное, поэтому, утрачивая свое тело и оказавшись в пустоте, которую индивид может заполнить всем чем угодно, он наполняет её тем, чем жил прежде, и, подобно бродяге, начинает блуждать по знакомым ему местам и смотреть на знакомых ему людей, для которых его больше нет.
И вот в то утро, перед самым рассветом, я стоял на заснеженном поле и не мог решиться на то, чтобы уйти в неизвестный для меня мир. Мне хотелось домой, хотелось поскорее вбежать в комнаты моих близких и крикнуть им, пока они ещё ничего не узнали, что всё в порядке, что я жив, хотя самолёт, на котором я летел, рассыпался на тысячи частей, а моё окоченевшее тело лежит где-то в сугробе. Однако желание это, конечно, не было непреодолимым. Будь оно таковым, я уж точно не стал бы медлить и слова незнакомца вряд ли оказали бы на меня хоть какое-то воздействие. Но в тот момент к своему удивлению я вдруг понял, что он прав — хотя бы в том, что моё возвращение домой лишено всякого смысла. Оно не только не могло облегчить ничьи страдания, но, напротив, заставило бы меня ощутить боль утраты — утраты не только моей прежней жизни, но и своих близких. «А может быть, это эгоистично? — вдруг пробормотал я. — Может быть, я должен разделить с ними эту боль, а не бежать прочь, сам не зная куда?»