Выбрать главу

«Простите меня, Марья Кирилловна… Простите…»

Он сошел с быстро таявшего под ним желто-бурого бруствера, побрел к стоявшей неподалеку березе и прислонился лбом к ее прохладному стволу.

Звучали за спиной Нефедова голоса. Начштаба школы негромко давал какие-то распоряжения.

«Нале-во!» — послышалась приглушенная команда. Опустив медные зевы труб к земле, прошел мимо Нефедова отыгравший свое музвзвод. Нефедов отошел еще дальше. Теперь курсант стоял, скрытый от расходившихся с кладбища людей высокими влажными кустами, у старой поржавевшей ограды заброшенной могилы. Тихо стало. Совсем тихо. И тогда Нефедов услышал неторопливые приближающиеся шаги. Обернулся.

— Пойдем, курсант! Пойдем!.. Ее не вернешь, а сам наверняка простудишься. — Тот самый подполковник, Юлий Максимович… Офицерская фуражка сидела на его голове оплывшим блином. «Нет внутри проволочного каркаса», — зачем-то отметил про себя Нефедов. Шел Юлий Максимович совсем не по-военному, переваливаясь с ноги на ногу, засунув короткие руки в карманы шинели.

Когда благополучно шагнули под полосатый шлагбаум, за которым начинался военный городок, мимо пораженного нестроевым видом курсанта (без шинели, без бескозырки) часового, Нефедов почувствовал, что замерз. Он прибавил шагу и тут же остановился — Юлий Максимович за ним не поспевал.

— Ничего, курсант, сейчас придем.

Юлий Максимович завел Нефедова в санчасть. В небольшой, уставленной белыми шкафами комнате усадил на круглый стул. Кряхтя, стянул шинель. Повесил ее на гвоздь, вбитый в стену между шкафами, и зябко потер красные короткопалые руки.

«Неужели сейчас сердце будет проверять?» — подумалось с испугом и внезапной неприязнью к Юлию Максимовичу. Неуклюже потоптавшись, Юлий Максимович повернулся к низкому шкафчику и, присев, извлек на свет банку с прозрачно плеснувшейся внутри жидкостью.

Нефедов только потом, после жадного глотка, понял: это был спирт. Перехватило дыхание, и глаза, подталкиваемые слезами, ринулись из орбит.

— Молодец!.. — Юлий Максимович легонько постучал ладонью по закаменевшей спине Нефедова, зачерпнул из эмалированного ведра с полстакана воды. Воду Нефедов пригубил е опаской. Но сразу стало легче, и он допил в два глотка.

— Закусить нечем… Скоро у вас ужин. На чай приналяг. Хоть и без сахара, а лишний стакан горячего попроси. Понял?

Нефедов кивнул.

Себе Юлий Максимович налил из банки четверть стакана и выпил спокойно, как воду. Сразу полез в карман за папиросой.

— Отчего она умерла? — спросил Нефедов.

— Стенокардия… Из двух приступов вытащил, а тут… — Юлий Максимович закашлялся, но криво тлеющей папиросы не бросил. — Воли к жизни у нее не было!.. Не смогла горя преодолеть. Все у нее погибли в Ленинграде. Муж, сын, мать, сестра — все!.. — Юлий Максимович рубанул воздух все еще красной ладонью, вздохнув, встал. Подошел, скрипя половицами, к прикрытому белыми занавесками окну, привстав на носки, открыл форточку и выбросил в нее окурок.

— А ты выжил! — сказал, еще стоя у окна. Сказал без укора, наоборот, с какой-то ободряющей интонацией, вроде: «вон, мол, какой ты молодец!». И сразу: — Представляешь, как тебе надо жить? Ох, красиво тебе жить надо, курсант!

Нефедов промолчал, О том, как дальше жить надо, он не задумывался. Размеренная курсантская служба представлялась ему спокойной и доброй. Холодный ужас блокады отодвигался все дальше и дальше. Даже в снах перестал хватать за сердце. Главная душевная досада была в том, что война, по всей видимости, идет к победному концу, и не придется ему, морскому летчику Нефедову, посчитаться ни за сверстников — ребят, угасших под холодным блокадным небом, ни за Андреевичеву Нинку, умершую уже на Большой земле, ни за бабушку, ни за вот добрую, как мать, Марью Кирилловну и ее безвестное Нефедову семейство.

Словно угадав его мысли, Юлий Максимович махнул короткой рукой.

— Человека в себе расти, человека!

И опять промолчал Нефедов. Потому что в тайниках души своей ощущал, что человек в нем пока некрасив. Почему он так нехотя шел каждый раз к Марье Кирилловне? Угощенья смущался? Боялся ввести ее в трудный по военному времени расход? Ерунда все это! Это он для себя придумал. Самого себя жалел, вот в чем дело! Потому что больно и трудно было ему тревожить память, рассказывать Марье Кирилловне ленинградские блокадные были. А может, они ей нужны были больше любых лекарств? Может, ожесточила бы она свое сердце и выстояла? От новых сил, рожденных ненавистью. Может быть, нужна ей была его сыновья привязанность, может…

Тюрин его сразу раскусил. Вечером, после поверки, на которой старшина Литвин сделал вид, что ничего знать не знает о самовольном уходе курсанта Нефедова с занятий, Тюрин, ожесточенно колотя набитую соломой подушку, печально протянул:

— Да-а… Не есть нам печенья больше.

Нефедов круто повернулся к нему, но Тюрин, зло со-щурясь, не дал ему и рта раскрыть:

— А ты помолчи! Слушал бы меня, может быть, иначе все повернулось. Может, ей и радость-то одна была: тебя, дурака, сухариками кормить.

Вешним днем, когда заходила под ветром переливчатыми волнами приаэродромная степь и возликовали над ней неистовые трели жаворонка, насобирал Нефедов цветов — разных, больше всего неброских, блекнувших в руке сразу, только перерви тонкий, режущий пальцы стебелек. Отнес букет на могилу. Постоял минут пять перед фанерным с уже поблекшей краснотой коническим столбиком с жестяной звездой наверху, почувствовал, как влажнеют глаза, тихо пообещал: «Я еще приду!»

И не пришел. Встретилась ему вскоре другая Марья. И что из того, что звали ее Татьяной? Все имена сошлись тогда в ней, одной и единственной. И все оправдывалось ее любовью. И его короткая память, и безрассудная неуемность ласк. Впрочем, временами память брала свое. Звучал иногда то в трудные, то в радостные моменты его, летчика ВВС Нефедова, жизни приглушенный хрипотцой голос. Вот и сейчас, услышав сквозь шум работающих моторов в наушниках шлемофона нетерпеливый вопрос штурмана Тюрина: «Ну что? Поехали, что ли?», торжественно звучащую команду старта: «Витязь-4! Вам взлет!», — Нефедов увидел, как стремительной чередой зачем-то промелькнули перед плексигласом кабины почти прозрачные на фоне голубого зовущего неба лица Андреича и его Нинки, Марьи Кирилловны и Юлия Максимовича. И совсем не удивился, когда в реве рванувших машину на взлет моторов он все же расслышал чуть хрипловатый голос подполковника медслужбы: «Ох, как жить тебе надо, курсант!..»

ЧЕРНАЯ РЕЧКА

Традиционного сбора не получилось. Не собрались довоенные ученики пятьдесят шестой ленинградской школы! Странно, но я вдруг почувствовал не досаду, а скорее какое-то облегчение. Хватит встречи с Кешкой и Юркой. Когда встречаешься со школьными друзьями спустя четверть века, все не так просто и радостно. Сегодня я не спрашивал ни о чем ни Кешку, ни Юрку, но, едва взглянув на них, сразу понял, что и они вздохнули свободней.

По-настоящему удручена была срывом только Ирочка Козлова. Она прощалась с нами, и у нее подрагивала от обиды верхняя, все еще пухленькая губа — первопричина ее школьного прозвища Зайчиха. Нас она оставила в покое только под честное слово, что вечером — мы обязательно у нее.

— Мама наготовила человек на двадцать, представляете?

Ах, Ирочка, Ирочка!.. И сорока пяти ей никак не дашь, и мама у нее жива и может приготовить на двадцать человек! Ну, и хорошо!.. Ирка добрая. Это ведь все она затеяла по простоте душевной… Побывала, наверное, в ТЮЗе на розовском спектакле — загорелась: «И мы так соберемся. Будет здорово!» Однако нетрудно было, чуть подумав, приди к невеселому выводу: у нас «традиционного сбора» не получится. Ну, хорошо, Петька Заклонный, конечно, свинья: именно в феврале, хоть и знал заранее, отхватил себе путевку в санаторий. Алка Ковалева, допустим, зазналась. Не сочла нужным рвануть самолетом из своего академгородка. Ну, еще три-четыре фамилии могли мы назвать и укорить в забвении школьной дружбы. А остальные? Поди созови их! Попробуй поднять из-под плит и холмов, раскиданных по всей Европе. Найди хоть приблизительно место на Пискаревском кладбище, где можно постоять над их могилой. Эх, Ирка-Ирище — Зайчиха! Вряд ли мы осилим — уж ты не обессудь — приготовленный твоей мамой стол на двадцать человек! Да и водку, пожалуй, не допьем. Раньше бы нам собраться: пока никто из нас не знал, что валидол стоит одиннадцать копеек — самый дешевый валидол в мире!