Выбрать главу

Разлив и на всякий случай торжественно чокнувшись, я опять отворачивался к плите и, отпивая неспешными глотками пенящееся пиво, смотрел на воду. Она уже почти кипела — пар становился гуще и вода побулькивала большими мясистыми пузырями. Темно-зеленые листья лаврушки беспокойно сновали в воде, как челны, сшибаясь и расходясь с кусочками лимона. Закипая, вода мутнела, становясь бурным морем, и перчинки изредка выскакивали из клокочущей пучины, как головы тонущих в шторме негров.

Теперь можно было начинать резать зелень.

Я отделял от каждого пучка по несколько веточек так, чтобы стебли были покороче, и бережно отрывал их. Тут женщина, видимо, сбитая с толку неожиданно налитым пивом и поэтому некоторое время молчавшая, спрашивала, не надо ли мне помочь. Всякая помощь в этот момент была бы для меня нестерпимой, и я отвечал ласково, что нет, спасибо, я очень люблю готовить. Это был хороший повод для женщины начать восхищаться кулинарными способностями мужчин, что занимало некоторое время и я мог спокойно продолжать священнодействовать.

К петрушке я испытывал почти любовные чувства — я ее любил за вкус, запах, мясистость листьев, а кроме того, она напоминала мне детство, которое я вспоминать не люблю, но был один короткий период, когда мы с родителями были на море, где-то под Туапсе, и там я поел настоящего шашлыка в палатке на берегу. Я даже не помню, ел ли я шашлык до этого, в Москве, может быть, ел где-нибудь в парке Сокольники, но этот кавказский шашлык я запомнил главным образом потому, что его подавали с веточкой-другой петрушки, и это придавало мясу какую-то неизъяснимую прелесть. С тех пор я всегда ел шашлык только с петрушкой, и вообще мог есть петрушку с чем угодно, даже просто макая ее в кетчуп и заедая хлебом.

К укропу же я относился с презрением — за плебейский резкий вкус и уместный разве что в огуречном рассоле запах, за тощий, какой-то вздорный вид и почти всегда анемичный желтоватый цвет. Но укроп необходим для креветок, к тому же моя неприязнь к нему тоже была частью ритуала, и я отдавался этому самозабвенно.

Я мелко крошил петрушку ножом (всегда одним и тем же) и подносил щепоть к носу, чтобы вдохнуть дразнящий аппетит запах.

Запах петрушки всегда напоминал мне о море, солнце и еде.

Примерно в этот момент женщины, как правило, пружинисто вставали со стула.

Видимо, уязвленные моим чрезмерным увлечением гастрономией, они вставали рядом и с преувеличенным вниманием начинали вникать в тонкости приготовления креветок. Некоторые при этом, несколько мешая, обнимали меня сзади за талию, видимо, давая понять креветкам, кому я принадлежу.

Следуя традиции, я охотно объяснял — что, как и зачем я делаю, ссыпая при этом петрушку и укроп в бурно кипящую уже воду. Потом я добавлял две с половиной столовые ложки соли, чем всегда вызывал испуганный вопрос: «Не много ли?» Дождавшись этого вопроса, я с удовольствием отвечал, что нет, не много, как раз то, что нужно, потому что для креветок нужно много соли.

На этом, собственно, ритуал заканчивался.

Креветки постепенно оттаивали, успокоившаяся было вода вновь начинала бурлить вдоль стенок кастрюли, отчего они сбивались в кучу и слегка поднимались, почти неслышно шелестя панцирями. Через несколько минут ноздри мои улавливали тонкий, ни с чем не сравнимый аромат. Это означало, что блюдо готово, и я склонялся над кастрюлей.

Копна креветок уже осела, кипящая вода разрушила их монолит снизу, они колыхались, и нежная розовая пена, цветом похожая на высохший под солнцем коралл, лопалась и растворялась в кипящей воде.

После этого креветки можно подавать к столу. На другой день у меня совершенно вылетало из головы, о чем мы говорили, вкушая креветки. Впрочем, я больше молчал, старательно извлекая восхитительное мясо и высасывая икру из усатых голов. При этом я делал большие глаза и пытался вникнуть в суть разрозненных фрагментов воспоминаний, женских обид, едких высказываний о подругах и неясных, но светлых мыслей о будущем, в общем — всего того, что в шестидесятые годы на Западе «продвинутые» поклонники многоликого Джа окрестили Потоком Сознания.

Перед тем как торжественно отправиться с женщиной в постель, я выслушивал, как бы на десерт, рассказы о никчемных эксах (муж — объелся груш) и потенциальных, но каких-то долгоиграющих женихах, тугодумах, которые все, как один, на джипах, куда-то возят, выводят, крутятся вокруг да около, а жениться не торопятся. Женщины были такие разные, но хотели одного — счастья, а мужчины из их рассказов все были одинаковыми — тупыми, примитивными личностями, требующими каждый день горячую пищу и внимания («прямо как дети, ей-богу!») и скаредами, жалеющими лишнюю копейку. «Мужчины — такие свиньи!» — говорил я при этом голосом капризного педераста, шутливостью тона делая установку на дальнейшую мажорность отношений и одновременно ставя точку.

Тогда, летом, я любил всех этих женщин за то, что они были, что ели со мной креветки, ложились в мою постель, ревновали, стараясь не показывать этого, и всегда мечтали о чем-то, чего не могли понять сами, мучаясь и мучая этим любивших их мужчин. Я цеплялся за их телефонные звонки как за единственные, самые прочные в мире нити, которые могли удержать меня над бездной запущенности и полного наплевательства на всех и вся, и меру моей благодарности могла выразить только покупка каждой по вилле на Канарах или белоснежной яхты, неспешно курсирующей вдоль Лазурного берега с превосходно сложенным мулатом-стюардом на борту. И вот теперь — Вера.

Достойна ли она разделить мою завтрашнюю трапезу, преломить со мной креветку? Не помешает ли наслаждаться знаковым блюдом, вкус коего вызывает у меня ощущение беззаботного отдыха еще со времен культовой «Ямы» в Столешниковом, где я в первый раз попробовал креветки, будучи пэтэушником шестнадцати лет? Не удручит ли меня ее присутствие?

За время, прошедшее с лета, я как-то отвык от долгих задушевных разговоров с женщинами; и кроме того, концерты, ставшие регулярными, с обязательными мощными дозами расслабляющего, давно уже вывели меня из того блаженного состояния покойной вялости и снисходительности, которое было присуще летом и мирило со всем, что приходилось выслушивать за пиршественным столом. Выдержу ли я вторую порцию сетований на бывшего мужа?

Не знаю, не знаю…

Хотя Вера — еще из лучших!

Разве не вяли у меня летом уши, разве не свисала с них длинная лапша, разве не заставлял я себя сочувственно цокать языком и возмущенно качать головой, заносимый такой пургой, от которой мозги встали бы раком даже у самого Зигмунда Фрейда?

Достаточно вспомнить реставраторшу церквей Татьяну, редкостной красоты грузилово, замолчать которую хоть на минуту не смог бы заставить даже секс сразу с двумя мужчинами; или экстрасенсшу Катю, которая с первого же взгляда увидела на мне в тонком плане сглаз и порчу, наведенную неким завистником с черным глазом, и потом полночи снимала с меня эту порчу, покачивая у самого моего носа огромной брошью с пентаграммой, как в фильмах о сатанистах, и сняла бы, не приди за ней, в том же тонком плане, Иисус, чтобы повести в город Азгард по дороге, вдоль которой были подвешены за собственные языки матерщинники. Или мулатку Николь, менеджершу чего-то там, оказавшуюся холодной как лед и пугливой как лань, что несколько разнилось с моими экзотическими и, как я теперь понимаю, довольно наивными представлениями о мулатках, с которой я провел одну из самых унылых ночей в своей жизни, но зато два дня, безостановочно охая от изумления, выслушивая историю о том, как она искала и нашла своего отца, царя целого африканского племени и чуть ли не премьер-министра Зимбабве. Или домохозяйку Лялю, которая до двух часов ночи материла своего мужа, а потом вдруг сорвалась и побежала ему звонить, чтобы он за ней приехал, и я, умирая от страха, доедал креветки и допивал пиво, а она рыдала в комнате на постели, но муж — негодяй, мерзавец и тряпка — так и не приехал, оставив меня на ее растерзание, и еще какие-то женщины, в безбрежном море проблем которых я барахтался все лето с креветкой в одной руке и с кружкой пива — в другой.