Мы чокаемся, и Вера отпивает из чашки. Я делаю глоток пепси и протягиваю стакан ей:
— На-ка вот, запей.
Вера послушно пьет. Третья пролетает стремительной птицей, как будто даже не задев горла. Становится совсем хорошо. И хочется, чтобы Вере тоже было хорошо.
Хочется, черт возьми, веселья!
— Ты, Вера, не грусти… Жизнь, она, конечно, штука дерьмовая, но мы сами себе должны устраивать праздники. Я тебе вот что скажу — никто к нам не придет и праздник не устроит, а скорее, наоборот, испортит и настроение, и все на свете. Я вот, например, всегда сам себе устраиваю праздники. Покупаю, допустим, креветки…
— Да я не грущу, Андрюша… Наоборот, я очень рада, что мы с тобой познакомились. И здесь мне с тобой очень хорошо.
— Ну вот и хорошо, что хорошо. Мне тоже хорошо. Я знаю, за что нам надо выпить, — и наливаю в мензурку.
— У меня еще есть, — тихо говорит Вера, подняв чашку, и ждуще смотрит на меня.
Нет, за любовь, милая, я пить не буду, еще рановато.
— Я хочу выпить за маленькие праздники этой жизни и чтобы ты, Вера, участвовала в них как можно чаще.
Вера расцветает, улыбается, и мы чокаемся. Кажется, угодил. Попал в точку.
— Я вот все думаю, а как это люди пишут стихи? Мне кажется, это так трудно. Чтобы целая история, да еще в рифму и красиво… А песни — тем более, ведь это же надо еще и музыку сочинить…
После четвертой мензурки все мое тело охватывает внезапная слабость. В глазах начинает рябить, как после сильного удара по затылку, руки немеют. Вера, окно напротив с расплывшимися огоньками далеких домов и стены кухни разъезжаются в разные стороны, образуя вокруг меня неожиданную пустоту, густо насыщенную запахом коньяка. Но я знаю, что это скоро пройдет, нужно только немножко подождать, и потом станет еще лучше, еще веселее.
Я с трудом фокусирую взгляд на бутылке «Гянджи», кладу похолодевшие руки на стол и осторожно шевелю вялыми, как черви, пальцами.
Как будто откуда-то сверху раздается гулкий голос Веры:
— А как ты пишешь песни — сначала стихи, а потом музыку, или наоборот?
Я пристально смотрю на бутылку и вижу, что она понемногу начинает принимать свои естественные очертания. По пальцам пробегает легкая дрожь, ощущается покалывание. Но сухие и отяжелевшие губы шевелятся с трудом:
— Песни? Это интересный вопрос…
И делаю вид, что глубоко задумался. При этом я осторожно вынимаю из пачки сигарету и медленно закуриваю. Дым наполняет меня и оказывает чудесное действие на все мое естество. Руки теплеют, и я несколько раз сжимаю и разжимаю пальцы, чтобы убедиться в их послушании, взгляд проясняется, и кухня вместе в Верой возвращается на свое место. Я удивленно смотрю на Веру. Лицо ее мне кажется помолодевшим лет на десять, с нежной, свежей кожей и огромными сияющими глазами. Да, так тоже бывает.
На второй день, между, допустим, четвертой и пятой. Я наливаю себе коньяк, крепко сжимая бутылку.
— Еще?
— Нет, спасибо, мне пока хватит.
— Как пишутся песни?.. Ты знаешь, это совершенно непредсказуемо. Иногда сначала музыка и на нее пишется текст, а иногда наоборот. Музыку, кстати, сочинять легче. Просто сидишь и вяло перебираешь струны, переставляя аккорды то так, то эдак. Если хочешь написать что-нибудь грустное, печальное, о любви, начинаешь с ля-минор, а если веселое, бодрящее — с до-мажор. Когда есть до, значит, обязательно должны быть соль и фа, ну и можно добавлять по вкусу еще что-нибудь, ми-мажор, допустим. А там, где есть ля-минор, неизбежно будут ре-минор, ми и ля-септ. В принципе все бардовские песни начинаются либо с ля-минор, либо с до. А вообще можно сыграть какую угодно мелодию, зная десять аккордов. Я иногда мелодии сочиняю прямо на ходу — идешь куда-нибудь, а у тебя в голове: трум-пурум-пум-пум. Или в метро. Мне почему-то всегда хорошо сочиняется в метро, и музыка, и тексты. Наверное, из-за того, что там мерно покачивает и убаюкивающий такой шум. Хотя тексты, конечно, лучше всего у меня получаются в ванной. Я сижу, курю, вода льется, и ты как будто один в этом мире. В ванной я написал, наверное, песен пятнадцать.
— Как интересно!
— Ну, иногда это не так уж и интересно. Когда не идет какая-нибудь рифма или строка не ложится — это настоящая мука. И не иногда, а довольно часто. И вот ты думаешь, думаешь, думаешь… Сидишь в ванне — думаешь, идешь в магазин — думаешь, ложишься спать — все равно думаешь. Только начнешь засыпать, вдруг — хлоп! — что-то такое мелькнуло… Вскакиваешь и начинаешь записывать. Над одним словом можно неделями думать. У меня есть несколько песен, которые я писал по году и дольше. Да-да! Мучаешься с ней месяц, второй, чувствуешь: ну не идет! Плюнешь, уберешь куда-нибудь… А потом вдруг всплывает в памяти — глядь, а у тебя уже строчка есть, или ни с того ни с сего целый куплет появляется. Так и пишешь — по строчке, по слову… А некоторые песни сочиняются просто с полпинка, за полчаса. Садишься за стол — и вдруг начинает катить, только успевай записывать. Или идешь по улице, пока от метро до дома дойдешь, уже готова песня. Сразу с мелодией. Но такое редко бывает, тексты — штука сложная…
— Андрюша, а почему ты все время свои стихи текстами называешь?
— Да потому, Верунчик, что я стихов как таковых не пишу. Я конкретно пишу тексты песен. Мне кажется, стихи и тексты песен — это разные вещи. У текстов есть свои определенные законы, по сочетанию гласных и согласных, например, или по количеству шипящих. В песнях могут быть места, где некоторые буквы и предлоги просто выпадают, их невозможно спеть, как ни старайся. Слова, допустим, иногда сливаются так, что слышится не то, что написано, а совсем другое, отчего меняется весь смысл. Одно дело — прочитать, но спеть бывает невозможно… Опять же припевы. Все куплеты часто привязаны к припеву, а припев вообще может быть без размера и без рифмы. В тексте песни это допустимо, а в стихотворении из-за этого ломается весь внутренний ритм… К тому же текст не должен быть длинным. Идеальное количество — четыре куплета. Ну шесть. Восемь — это уже многовато. Стихотворение может быть какой угодно длины, а в тексте ты должен в эти четыре или шесть куплетов вложить максимум информации, описание места действия, времени, чувств, поступков и еще черт знает чего. В создании текстов есть что-то компьютерное, их надо просчитывать…
— Но ведь твои тексты можно читать и как стихи, — возмущается Вера.
— Можно, но все-таки это не стихи. Это скорее рифмованный сценарий. Для фильма, клипа или комикса. Или рассказ, который можно петь. Не знаю… И к тому же, — говорю я доверительным тоном, поднимая мензурку, — я не поэт. Просто бывает так, что человек очень хорошо рисует, но он не художник, или умеет петь, но он не певец. Для этого прежде всего в душе нужно быть художником или артистом. Как-то по-особому видеть мир и вести соответствующий образ жизни. Общаться, тусоваться и быть в восторге от всего этого. Тащиться от себя. А мне все это скучно… Не чувствую я себя поэтом, нету во мне ничего поэтического. Я автор текстов и не более… Но и не менее, — добавляю я гордо.
— Но поешь-то ты очень хорошо. Лучше многих, — в обиде за меня говорит Вера.
— И все же я не певец, — смеюсь я. И торжественно поднимаю мензурку.
— Так давай выпьем за искусство!
Мы чокаемся и выпиваем. Вера лихо выпивает до дна. Никаких сюрпризов со мной не случается, и чувствую я себя прекрасно, только во лбу, там, где должен быть третий глаз, появляется легкое приятное жжение. Так и тянет поговорить.
— Тебе подлить?
Вера медлит с ответом, прислушиваясь к себе. Сомневаясь. Лицо у нее розовое, помолодевшее, глаза огромные. Действительно, не много ли ей будет?
— Совсем немножко. Я наливаю ей на треть.
— А ты знаешь, что такое искусство? — спрашиваю я, прищурившись.
Вера допивает стакан пепси и, слегка морщась, недоуменно смотрит на меня.
— Искусство? Ну-у-у… Что?
А меня уже понесло.
— Единственная цель, смысл и предназначение искусства — это разрушение старых мифов и создание новых.
Я откидываюсь, выпрямившись, и сияющим взглядом смотрю на Веру. С мензуркой на весу. Она молча смотрит на меня. Видимо, ждет продолжения. О'кей!
— Я считаю, Верунчик, что насущная задача каждого истинного художника в России — бороться с мифами. Если не разрушить их сейчас, потом будет поздно. Мифы, которые в свое время выполняли функции допинга для нации, помогая нам быть морозоустойчивыми, жаростойкими, сталепрокатными, победоносными и несгибаемыми, несмотря ни на что, часто — безосновательно, с явными симптомами передозировки, но тем не менее давая силы совершать именно то, что было необходимо, с течением времени разложились в наших головах и душах и превратились в яд, который в конце концов сделает из нас зомби… Мы постепенно превращаемся в народ, живущий прошлым, не нужным никому, кроме нас самих, требующий от мира какого-то особенного к себе отношения, словно он нам что-то должен, и страшно обиженный на всех, как будто все, кроме нас самих, виноваты в наших несчастьях. Но ведь никто нас не заставлял на протяжении веков творить все те ужасы и мерзости, которые мы теперь списываем на кого угодно и на что угодно, лишь бы не признаваться себе, что это мы, мы сами, истребляли друг друга самыми зверскими способами, унижали и уничтожали других и разворовывали свою страну… Иго!.. Этот миф о татаро-монгольском иге нам дорого обошелся. Мы еще долго будем валить на этих татаро-монголов все, что только можно, вплоть до загаженных подъездов и веерных отключений электричества. Хан Батый, наверное, уже восемьсот лет в своем кургане переворачивается… Можно подумать, в других странах не было своего ига. В Испании арабское иго длилось побольше нашего, почти семьсот лет, и что? Испанцы уже забыли об этом и живут, между прочим, очень хорошо, на улицах из-за этого не мусорят. В Ирландии английское иго длилось пятьсот лет, и, кстати, в отличие от татаро-монголов, которым нужна была только дань (в последние сто лет — чисто номинальная) и время от времени потрахаться, цивилизованнейшие англичане загнобили ирландцев до такой степени, что те забыли свой родной язык и из двадцати пяти миллионов населения к началу двадцатого века в Ирландии осталось только четыре — остальные либо вымерли от голода, либо убежали куда глаза глядят. Вот это иго так иго!.. Прибалты вообще стали впервые свободными только в двадцатом веке и относятся к этому спокойно, не требуют за это извинений и компенсаций ни от Дании, ни от Швеции, ни от Германии, ни от России, которые в свое время покуражились над ними вволю. Потому что все уже прошло. А мы никак не можем этого понять! Мы все еще хотим, чтобы нами восхищались, вместе с нами скорбели, нас любили и нас боялись. Но такими, какими мы желаем себя видеть, мы давно никому не нужны. Нас не боятся, от нас просто устали, хотят, чтобы мы оставили их в покое с нашими героизмом, обидами, величием и духовностью. Наши мифы делают из нас кретинов… Этот дурацкий миф о непобедимости наших десантников, которые якобы одним взводом могут завоевать всю Америку, стоил нам сотен жизней в Чечне, и самое ужасное, что уверены в этом были не только восторженные первогодки, которых научили разбивать лбом кирпичи (до сих пор не могу понять, какое отношение имеют к стратегии и тактике лбы, разбивающие кирпичи), и их несчастные родители, но и наши пузатые генералы во главе с самим министром обороны. Нам нужно понять наконец, что мы такие же, как все, что мы не хуже и не лучше других, что нам не на кого и не на что обижаться, что нам никто ничего не должен и мы никому ничего не должны, кроме самих себя… Кроме своих собственных, не чеченских или еврейских, а наших, русских, шести миллионов беспризорных, четырех миллионов наркоманов и больных СПИДом, ста тысяч загибающихся каждый год от паленой водки, погибающих и убивающих других по пьяни в автокатастрофах, пыряющих друг друга ножами в бытовухах и пятидесяти тысяч наших, русских женщин, ежегодно любыми способами уезжающих на Запад, потому что там, даже в каком-нибудь гамбургском борделе, им лучше, чем здесь. Потому что они не хотят рожать от нищих, от спившихся потомков Стаханова в шахтерских бидонвилях и от обиженных ленивых болтунов, обвиняющих в своих несчастьях всех — начиная от татаро-монголов и кончая американцами… И вот когда нам станет стыдно за самих себя, за то, что мы сделали с нашей страной — мы, мы, а не кто-то другой! — и за то, что мы сейчас делаем с нашими детьми, впаривая им то, во что уже не верим сами, потому что нам легче быть несчастными, обиженными, обманутыми, кинутыми и подставленными, чем честно объяснить им, что виновных в ужасах нашей истории и беспросветности нашей жизни мы должны искать не на Востоке и Западе, а здесь, в этой стране, в этом городе, в этом доме, здесь и сейчас… Искреннее раскаяние перед будущим поколением, которое, я надеюсь, будет жить пусть и не в великой (Господь с ним, с величием!), но в богатой, ухоженной и честной стране, вот что нам сейчас нужно…