Народ безмолвствует. Чешет затылки, сняв шапки-ушанки, кепки и котелки.
— Но благодаря этому (тоном Змея-Искусителя) вы и ваши потомки всегда можете сказать, что обмануты, обижены и оскорблены, и все валить на меня. А я, так и быть, возьму ваши грехи на душу.
Народ спорит, кричит, плачет, но соглашается…
— А кстати, где тут у нас Русская Интеллигенция?.. Ну конечно, как всегда, стоит в сторонке, на обочине истории, как будто ее этот постыдный торг не касается… Нет уж, дорогие мои, извольте пожаловать сюда, а о варягах и о достоинствах кухни ресторана ЦДЛ потом будете спорить, если я разрешу. Ну давайте, отвечайте так, чтобы народ вас слышал, — не стыдно ли будет вам, совести нации, называть меня всякими дурацкими именами вроде Вождя, Отца Народов, Великого Полководца, Гениального Ученого и Лучшего Друга Физкультурников и писать обо мне такие восторженные глупости, от которых меня самого будет тошнить, чтобы получать за это шикарные квартиры в моих, сталинских, домах, госпремии моего имени, иметь персональные машины, сделанные на заводе имени меня и трахать с моего позволения ваших студенток? А? Не стыдно?.. И не забывайте, что многих из вас, особенно самых старательных своих жополизов, я благодаря своеобразному чувству юмора отравлю, расстреляю, сошлю, собью машиной (Хрусталев, машину!), посажу, ошельмую и оставлю без средств к существованию. Но за это потом, после моей смерти, вы будете разоблачать культ моей личности, писать правду о моих злодеяниях, придумывать мне еще более дурацкие имена, например, Параноик и Чудовище, и получать за это квартиры, премии, дачи в Переделкине, финские холодильники и румынские стенки без очереди, а самые правдивые, честные и пострадавшие от меня — гражданство США и валюту… А если вы боитесь, что вам все-таки будет стыдно, можете убираться прямо сейчас в Европу и работать там таксистами, механиками на заводах Рено и официантами в русских ресторанах… Ну, что скажете?
Делегированный гомонящей русской интеллигенцией Максим Горький выходит из толпы и говорит, окая:
— Видите ли, Иосиф Виссарионыч, если принять в качестве константы тот факт, что никакая субстанциональная единичность не является самосущей, ибо…
— Стоп! Все понятно… Значит, не хотите быть таксистами и официантами, хотите, значит, быть выразителями дум и чаяний, не менее того… Ну ладно. Значит, договорились. Спасибо за сотрудничество…
Сталин, по сути, выполнял работу Господа в отдельно взятой стране… Он казнил палачей, обманывал лгунов, выдавал предателей и низвергал вознесшихся.
Сталин — это миф… Сталин — это мы…
Голова у меня немного кружится. Может, выпить кофейку?..
— Но ведь есть и хорошие мифы, зачем же их разрушать? — дрожащим голосом спрашивает Вера, беспокоясь за свою страну.
Я нехотя киваю и наливаю в мензурку.
«А действительно, — думаю я, — возьми какого-нибудь жителя Приморья, сидящего в тридцатиградусный мороз в нетопленой квартире, без газа и электричества, не получающего по полгода зарплату, и отними у него последнюю радость — быть мифологическим великороссом, гордым и грозным, но щедрым душой, любящим бодрящий морозец и хлебосольное застолье, потомком бесстрашных первопроходцев и чудо-богатырей, перед которыми в свое время склонили выи полудикие племена Сибири и трепетала просвещенная Европа, лиши его всей той романтической мишуры, которая согревает и бодрит его душу даже в промерзшем, покосившемся бараке, и оставь его простым гражданином РФ, избирателем и налогоплательщиком, на хуй никому не нужным со всеми своими правами, так ведь еще неизвестно, что он отчебучит… А вдруг он страшно обидится, что торчит в такой же жопе, как и тысячи ненавидимых им чеченцев в лагерях беженцев и миллионы презираемых им китайцев, и с толпой обиженных земляков разнесет к чертовой матери местную мэрию, выгонит пинками губернатора-демократа и самого полпреда президента, создаст правительство Национального возрождения и присоединится к Японии, отдав ей наконец какие-то дурацкие острова. А за это японцы обеспечат это несчастное Приморье и теплом, и газом, и электричеством по ценам ВТО, да еще и пособия платить будут. А глядишь, через год-другой отогревшийся гражданин окончательно придет в себя, окинет строгим взглядом свою новую родину и решительно потребует у японских парламентариев официально узаконить статус русского языка как второго государственного.
И уже никогда жителю Приморья не будет мучительно больно за хуево прожитые годы».
Коньяка осталось чуть меньше половины бутылки, как раз столько, чтобы, не напившись в жопу, впасть в то восхитительное состояние бойкости, когда хочется выскочить из дома, помчаться куда-нибудь к народу, пить там, колбаситься и веселиться и даже петь песни. Откуда ни возьмись появляются силы, открывается второе дыхание. Дом в такие минуты представляется совершенно гиблым местом, тоскливее которого нет на всем белом свете.
— Да не собираюсь я разрушать никакие мифы, — примирительно говорю я, — просто эта цель творчества не хуже, чем все прочие.
И чего это меня понесло? Мифы, блин… Нагрузил девушку по полной программе. Нужны ей эти мифы, как мне ноты композитора Шнитке.
Прогноз на каждый день: постарайтесь не выебываться.
Даже голова загудела. Рябит в глазах. Надо срочно выпить.
— Давай выпьем, Верунчик, — усталым голосом говорю я.
Ну хорошо, хорошо!
— …за любовь!
Вера вздрагивает, но я уже тянусь с мензуркой, значительно улыбаясь. Из глаз ее начинает истекать сияние, которое парящим облаком обволакивает меня всего. Мощный жар ее тела, такой, что воздух на кухне от духоты становится вязким и коньяк в мензурке нагревается, как чай, обдает мое лицо. Во рту пересыхает, лоб покрывается испариной. Все: стол, бутылка, Вера, даже огоньки за окном — начинает пульсировать, и эта пульсация передается мне. Во многих местах своего тела я обнаруживаю пульсы. Самый сильный — в паху, там, где Мася.
Вкуса коньяка уже не чувствуется, пепси похожа на кипяченую воду.
Я напряженно застываю, прислушиваясь к себе. Мася из скукоженного, покоящегося между ног нечто медленно, но неудержимо, сотрясаясь от мощной пульсации, превращается в хуй. Как будто брызнули на него живой водой. Вырастает, как компьютерный монстр в фантастико-порнографическом блокбастере Жана Поля Кадино.
Знакомая медичка как-то пыталась объяснить мне это волшебство какими-то пещеристыми телами, которые заполняются кровью, но я так толком ничего и не понял, не уловил логической связи.
А хуй уже окреп, раздался, потеплел, налился живительными соками, как баклажан, уперся в штаны и рвется наружу, упрямо распрямляясь в тесной темноте трусов, тычась воспаленной лысиной в поисках выхода…
На Гавайях, до того как англиканские попы обосрали своими проповедями всю малину, принято было при рождении мальчиков давать их пиписькам собственные имена. Какой-нибудь, допустим, Аку-Пуку Акулий Зуб. А у меня вот — Мася. Назвал в порыве нежности. Без пафоса и экзотики, скромно, по-домашнему.
Мася уже живет своей жизнью, подчиняя себе мое тело, вбирая в себя мой разум, отнимая силы. Он требует внимания. Требует битвы и жатвы. Просится на волю.
Мое капризное дитя.
— Андрюша, может быть, зажжем свечу, если у тебя есть, а то здесь свет какой-то яркий, надоел.
— А?! — испуганно вскрикиваю я.
— Я говорю, — смущенно повторяет Вера, — со свечой было бы уютнее.
— Свеча?
Да, где-то в ящике валяется свеча… Здесь иногда отключают свет минут на двадцать, а иногда и на час, и я специально привез эту свечу из дома, чтобы зажигать ее в темноте, но во время визитов дам старательно этого избегаю. Когда между мной и женщиной горит свеча, тотчас повисает тревожная интимность, ожидание свершения, многозначительная знаковость неизбежности любви… Да и свеча у меня какая-то чересчур конкретная, фрейдистская — белая, длинная и толстая что твой фаллический символ. Такую и на стол-то ставить неудобно. К тому же томно горящая на столе свеча, наверное, до конца жизни будет напоминать мне о тягостных минутах процесса дефлорации.
— Свечей здесь, к сожалению, нет. Но я могу выключить на кухне свет, а включить в ванной. Будет полумрак.