Выбрать главу

Вера кивает, улыбаясь.

— Подлей мне, пожалуйста, коньяку, — решительно просит она.

Я напиваю ей и себе, поднимаюсь и направляюсь в прихожую, по пути гася свет. Наступает полная темнота. Двигаюсь я, держась за стену, но довольно твердо, и это меня радует, но около двери останавливаюсь, боясь наступить на проклятую циркулярную пилу. Я сильно затягиваюсь сигаретой и в ее неверном свете различаю зловеще поблескивающие острые зубья. Я осторожно делаю шаг в угол, нащупываю выключатель и зажигаю свет в ванной.

— Ну как? — спрашиваю я.

— Да, вот так лучше, — доносится из кухни веселый голос Веры.

— Я сейчас.

Хочется немножко побыть одному. Когда долго наедине общаешься с женщиной, даже самой единственной, созданной только для тебя, всегда хочется на пару минут уединиться. Отдохнуть и расслабиться. Собраться с мыслями. Для этого лучше всего, извинившись, отлучиться в уборную. Посидеть, покурить, подумать. Если на стене висит Саманта Фокс — уставясь на Саманту Фокс, задумчиво пошебуршить в штанах. Потом, для реализма, не забыть спустить воду. Открыть кран, делая вид, что моешь руки. Вернуться оживленным.

Я захожу в ванную.

Ванная у Аллы такая же, как квартира, — маленькая, обшарпанная, покоробившаяся от времени; пожелтевший, местами отбитый кафель; коричневая, облупившаяся, свисающая клочьями с потолка побелка; в длинных трещинах расколов сидячая ванна, доставившая мне тем не менее много приятных минут; краны, подернутые налетом ржавчины; тусклая лампочка без плафона… Дом для тех, кому все по хую, кто живет, чтобы просто умереть, где как-нибудь пьяный в конце концов уснет с непотушенной сигаретой…

Криво висящая раковина. Беспрерывно журчащий унитаз. Иногда — успокаивающе, иногда — доводящий этим своим журчанием до исступления.

Я открываю воду и впервые за весь день смотрю на себя в зеркало, забрызганное зубной пастой. Вопреки ожиданиям выгляжу я ничего. Лучше, чем можно было себе представить. С похмелья, впрочем, я всегда выгляжу ничего. Легкая опухлость овала и томность в глазах мне к лицу. И что-то в глазах моих говорит, что я еще молод душой… Водочно-коньячный румянец проступает сквозь трехдневную щетину, испещренную редкими седыми волосинками. Лицо мое отражается в зеркале как символ здорового образа жизни и прекрасного обмена веществ. Волосы всклокочены.

Я обычно стригу их коротко, так как терпеть не могу причесываться. Прикосновение расчески к голове раздражает меня с детства, но волосы настолько мягкие, что даже в таком виде умудряются вставать дыбом. Я смачиваю ладонь водой и приглаживаю торчащие патлы. Они облепляют череп как черная блестящая краска. Голову, конечно, давно надо бы вымыть, но это потом, потом…

Я расстегиваю ширинку и вытаскиваю на свет божий истомившийся возбухший хуй. Выпущенный из заточения, он тут же бодро вскакивает и, слегка покачиваясь, как кобра, застывает в тревожном ожидании. Я с умилением смотрю на него.

Мася, Мася, что мы будем делать? Я осторожно сжимаю его двумя пальцами. На ощупь он туг и горяч. Готов к совокуплению. Не обращая на меня никакого внимания, живет своей жизнью, требует своего, как Чужой Ридли Скотта. Что я, в сущности, для него такое? Энергетический придаток. Его желудок, ноги, руки и глаза. Питательный элемент. Защитник, добытчик и нянька. Иногда даже становится обидно. Хочется справиться. Добиться лояльности. Понимания. Хоть какого-нибудь сотрудничества. Заставить слушаться добрых советов. Почувствовать капельку уважения.

Ничего, однако, не получается.

Намучившись, опускаешь руки. Потом расхлебываешь. Краснея от стыда, вдаешься в путаные объяснения. Хмуро выслушиваешь сетования, как отец на родительском собрании, играя желваками.

Вот и сейчас.

А может, ничего и не надо?.. Может, просто выпить, расслабиться, поговорить еще о чем-нибудь? О муже, например, о «комплексе гуру»? Или даже спеть. Просто сидеть и петь. Или сослаться на недуг… Печень, допустим, вдруг прихватило, дескать, не желтуха ли, упаси Бог? Как бы, мол, не заразить… Нет-нет, слишком надуманно. Прикинуться слабым и жалким мужчиной с искалеченной психикой тоже не удастся. Нужно было раньше. Теперь уже поздно. Нужно было раньше расставаться, сразу после Крюгера, на прощание сжав в объятиях. Делать ноги. Слишком далеко все зашло, только что свеча на столе не теплится. Шоколадку купил, коньячком угощал. Доверительно общался. Да и Мася…

Когда-нибудь моя доброта меня погубит.

Я проверяю пальцем, теплая ли вода, и засовываю Масю под струю. От неожиданности он конвульсивно дергается и пытается лишиться чувств. Знаем мы эти штучки! Он, как Че Гевара и я, не любит мыться, но я крепко держу его в руках. Встряхиваю негодника и начинаю намыливать. — Чистота, — бормочу я, — залог здоровья.

Поняв, что меня не проведешь, Мася оживает и нехотя, потягиваясь, принимает бодрствующее положение. Так-то оно лучше. Теперь он скрипит, блестит и пахнет мылом «Дуру». Я бережно вытираю его махровым полотенцем, которое давно уже надо отвезти маме, чтобы постирала, и убираю обратно в штаны. Мася отчаянно сопротивляется, раскалившись от злости. Ладно, ладно… Не с ним же наперевес мне, в самом деле, возвращаться на кухню! Ничего, потерпит. Но и в сатиновом узилище трусов он остается несломленным, как подпольщик-антифашист.

Мой маленький геноссе Грубер!

Надо поскорее выпить.

Я широко открываю дверь ванной, чтобы не наступить на пилу, и иду на кухню. Еще по дороге оживленно восклицаю:

— А вот и я! — и сам излучаю бодрость и задор, как будто нюхнул кокаину.

— А я уже соскучилась, — несчастным голосом встречает меня Вера.

Она сидит в полумраке, разбавленном тусклым светом ванной, сочащимся из окошка под потолком.

— Надо выпить, — деловито говорю я, садясь.

— У меня еще осталось. — Вера для убедительности показывает чашку, на дне которой темнеет коньяк.

Я подношу бутылку и мензурку к самому носу, чтобы не промахнуться, и, прищурив глаз, наливаю до краев. В бутылке остается еще мензурки на три или чуть больше. Где-то на полчаса с такими темпами. А сколько, интересно, сейчас времени? Впрочем, не важно. Время еще есть.

— Верунчик, за нас! — провозглашаю я обреченно. Быстро чокаюсь с ее чашкой, которую она даже не успела поднять, и жадно выпиваю. Я отхлебываю пепси, и в это время в глазах у меня начинает мутнеть и смеркаться. Кухня погружается в темноту, силуэт Веры расплывается и почти исчезает, на фоне окна остаются только залитые голубоватым сиянием глаза, которые вдруг изменились до неузнаваемости. Они стали огромны, бездонны и влажны, как море, нечеловечески красивы, они осветили ее лицо с кожей младенца, обрамленное черными кудрями, и, пронзив меня где-то на уровне похолодевшего затылка, пригвоздили к черной пустоте коридора, застывшей за моей спиной. Я не чувствую тела, силы покидают меня, на голову опускается купол ночи, усеянный то ли разноцветными звездами, то ли окнами далеких домов, и единственное, что дает мне основание полагать, что я еще не вырубился окончательно, это немеркнущие, плещущие любовью глаза Веры.

Пиздец. Меня снесло.

Смело.

Мне кажется, время остановилось и я молчу уже час. Но собрав последние силы и тщательно разделяя слоги, я произношу не своим голосом:

— Ве-ра-мне-бы-при-лечь-на-па-ру-ми-нут…

Вера что-то отвечает, как будто издалека, голосом, полным сострадания и материнской заботы, но я даже не пытаюсь понять что. Потом я и сам говорю что-то, чего не могу понять сам. И вижу, что глаза Веры исчезают, гаснут, как маяки, затянутые низкими штормовыми тучами, я остаюсь один в безбрежном, покачивающемся океане, и вокруг колышутся и тонут предметы, стены, пол и потолок, потерявшие всякий смысл, а нависшая сзади надо мною черная пустота готова вот-вот обрушиться на меня девятым валом, утащить в пучину и расплющить о самое дно…

И когда я начинаю покорно валиться с табуретки, руки вынырнувшей из небытия Веры подхватывают меня и отчаянно тянут вверх. Это придает мне сил, и, булькнув всем телом, я встаю, вздрагивая от оглушающего грохота упавшей табуретки. На мгновение я прихожу в себя — темнота частично рассеивается, и мир обретает черты реальности.