Я обнаруживаю себя нетвердо стоящим, сильно накренившись, одной рукой вцепившимся в стол, другой обняв Веру за плечи, а головой упирающимся в стену. Бесчувственный взгляд мой фиксирует почти пустую бутылку и печально лежащую на боку мензурку. В голове гулко раздается голос Веры. Она говорит что-то сердечное.
— Да, да, — киваю я убедительно, тяжело дыша.
Вера тянет меня, и я напрягаюсь всем телом, пытаясь оторваться от стены. Для этого мне надо взять под контроль ноги, и я бросаю на это все слабые силы моего разума. Наконец мне это удается, и, качнувшись, как тростник, я делаю шаг в сторону. Вера подхватывает меня. Мы начинаем движение… Коридор, слабо освещенный где-то в конце, надвигается на меня. Мне он кажется чертовски длинным и наклоненным. Повиснув на Вере, я бреду, хватаясь рукой за стену и волоча ноги. Вера беспрерывно говорит. Что-то утешительное.
— Да, да, — старательно киваю я. Вдруг рука проваливается в пустоту. Сердце останавливается, я чувствую, что тело мое готово низвергнуться в бездну, и отчаянно балансирую, изо всех сил упираясь ногами в пол. От предвкушения падения и соприкосновения со всего маху лба об пол у меня захватывает дыхание. Но Вера крепко держит меня. Я обретаю равновесие и с ужасом смотрю на стену. Но стены нет, вместо стены — черный провал. Впрочем, что-то знакомое. Я напряженно вглядываюсь в темноту и понимаю, что это вход в комнату с отсутствующей дверью. Но облегчения это не приносит, мне кажется, что в комнате что-то движется. Как бы клубится. Я со стоном закрываю глаза и трясу головой, чтобы отогнать видение.
У меня такое уже было, когда я только въехал в эту квартиру… В первый же день я напился на радостях — устроил себе новоселье и пил, пока не отключился, практически не закусывая. Вместо закуски смотрел по телевизору все подряд, переключая каналы. Всякую хуйню. Потом поплыл и, едва не промахнувшись, рухнул на диван. А ночью очнулся с дикой головной болью, с тоской в сердце и в зловещем свете луны увидел какую-то белесую фигуру в углу, рядом с комодом. Я обмер от страха, будучи совершенно уверенным в том, что это призрак Николая Степановича. Пришел по мою душу. Мне показалось даже, что я рассмотрел его глубоко посаженные глаза, острый тонкий нос православного изувера и всклокоченную бороду, теперь совершенно седую. Фигура, слава Богу, не шевелилась. Я свесился с дивана, схватил с пола зажигалку, зачиркал и зажег, чуть не сломав палец. В углу никого не было, только длинная белая тряпка с бахромой свисала с комода. Я включил свет, чертыхаясь, засунул тряпку в ящик комода и подозрительно осмотрел комнату. Николая Степановича нигде не было. Я перевел дух, одним махом допил остатки водки и уснул при свете. А на другой день, все еще находясь под впечатлением, поехал к себе домой, отлил из материнской бутылки святой воды и вечером, перед тем как лечь спать, обрызгал всю квартиру Аллы, восклицая: «Господи, Иисусе Христе!» Больше я никаких церковных заклинаний не знал. С тех пор ничего инфернального не случалось, но страх поселился в душе.
Я открываю глаза и различаю очертания комода. Призрака никакого нет. Вера увлекает меня дальше.
— Да, да, — бормочу я.
Свет все ближе. Я опять нащупываю стену, и это придает мне уверенности. Вера поддерживает меня за талию. Ведет как раненого бойца с поля боя. Но что-то меня беспокоит. Словно впереди — растяжка. Или вражеская засада. Только вот что?.. Осторожно переставляя ноги, тревожно вглядываюсь в приближающуюся прихожую, залитую мутным светом. Знакомая входная дверь. А куда мы, собственно, идем? Я вспоминаю нечто важное и, обрадованный тем, что вспомнил, открываю рот, чтобы сказать это Вере, предостеречь, но тут же забываю, о чем хотел сказать. Обиженно закрываю рот и хмурюсь, влекомый Верой.
Прихожая в потеках желтого света. Как будто кто-то плеснул из банки. Острое чувство опасности охватывает меня. Я испуганно погружаю пальцы в пухлое верное плечо Веры и тут же слепну от вспышки боли, как бомба разорвавшейся в моей голове. Такой, что перехватывает дыхание. Подкашиваются ноги. Я ору и обеими руками хватаюсь за Веру.
— Осторожно, пила! — вскрикивает Вера.
Да знаю я, черт возьми, что пила! Я и сам хотел сказать, что здесь пила. Боль приводит меня в чувство. Я понимаю, что треснулся об зубья пальцами, торчащими из полуистлевшей тапки. Я с трудом поднимаю ушибленную ногу и, охая, ощупываю ступню. Крови вроде бы нет. Просто ударился. Но как же больно! Вера поддерживает меня, пружинящего на одной ноге. Боль понемногу стихает, покидает тело, становясь внешним фактором, и дребезжащий от трезвучия Меня, Отца Небесного и Князя Тьмы, четкий и холодный, едва сдерживающий ярость голос окатывает стены до самого потолка:
— Завтра же выкину эту хуевину к ебене матери!
Мы с Верой вваливаемся в ванную. Вера причитает. Я волочу ушибленную ногу и охаю. Свет настолько ярок, что я теряюсь в пространстве. Мне кажется, что я нахожусь в центре огромной светящейся лампочки. Я решаю сдаться, обмякаю и сползаю по Вере, чтобы растянуться на полу, но неожиданно опускаюсь прямо на унитаз. Унитаз шумит, как Кура. Я устраиваюсь поудобнее, отключаюсь и со свистом улетаю вместе с унитазом куда-то вниз, на самое дно… Наступает ночь…
Такая глубокая, что она бесцветна. Без конца и без начала. Без места и времени. И я сплю, погруженный в нее, как эмбрион.
…Я просыпаюсь стоя, совершенно голый, мокрый с ног до головы. Вода струится по лицу, капает с кончика носа. Взгляд упирается во что-то сияющее, и через мгновение я понимаю, что это кафель. Я опускаю глаза и вижу розовую, в жемчужинах капель, склоненную над ванной спину Веры. Ее потемневшие от воды светлые волосы. Ноги мои по щиколотку увязли в скомканном месиве одежд. Крепко вцепившись в талию Веры, я совершаю чреслами несколько судорожные, но не лишенные ритмичности движения, выпадающие на слабую долю, как в регги. Ноу вуман, ноу край!
Вера мягко покачивается в такт, почти стукаясь лбом о кафель. И тут мысли мои приходят в порядок, и все встает на свои места. Итак, я ебусь. Мы ебемся. Ну надо же!
И откуда только силы взялись?.. Уже, наверное, утро. Или день. Или вечер следующего дня. Или даже ночь. Сколько я спал? Сколько сейчас времени? А Алферов? Как же Алферов?.. Ебясь, я всматриваюсь в окошко, выходящее на кухню. Там темно, значит, либо раннее утро, либо вечер, а может, даже и ночь. Впрочем, это уже не важно. Я все-таки сломался. Отключился и улетел… Но почему мы опять в ванной? Я что — здесь спал? Прямо в наполненной ванне? Как всегда, слишком много вопросов, но в данный момент задавать их неуместно. Как-то неудобно. Сначала нужно довести акт соития до логического конца, устраивающего обоих. Без излишней торопливости, но и не затягивая чересчур. Расчетливо и отстраненно. Мера, мера во всем! Но вот в этом как раз, я чувствую, могут возникнуть проблемы…
Мася, судя по всему, находится в том состоянии блаженной одеревенелости, присущей всякому хую на второй день конкретной пьянки, когда, несмотря на все прилагаемые усилия, дождаться семяизвержения бывает практически невозможно. Это так называемый сухостой, выражающийся в крайней степени эрекции, достичь которой в другое время удается лишь посредством многочасового сосредоточенного просмотра порнухи с лесбиянками-садомазохистками или гневной дрочки ночь напролет после недельного окучивания шестнадцатилетней поклонницы, которая в итоге, мерзавка, так и не дала. Но если вызванный таким образом искусственный стояк при всей своей фундаментальности и длительности самовыражения так или иначе все же разражается фонтанирующим крещендо, полным расслабляющих спазм, то пьяный сухостой настолько концептуален, что более всего напоминает минималистические опусы Майкла Наймана, состоящие всего из пяти тщательно подобранных нот, переставляемых так и эдак, отчего их завораживающее звучание можно слушать до бесконечности, но завершается тема всегда тем же, чем и начиналась, то есть как в рациональном, так и в метафизическом смысле — ничем. Так и хуй.
Кончить в период сухостоя представляется крайне затруднительной задачей. В принципе можно и не кончить. Хуй превращается в собственный фаллоимитатор, становится памятником самому себе. Пребывая в таком сомнамбулическом состоянии, он раздражающе самодостаточен. Попав в лоно, он безропотно занимает предназначенное для него пространство и скользит туда-сюда, ни на секунду не теряя своей увесистой привлекательности, но являясь при этом как бы вещью в себе, впадает в медитативный транс, вывести из которого его можно лишь прилагая невероятные усилия. Но даже прибегая к самым изощренным ухищрениям, нельзя быть полностью уверенным в успехе… Так и не кончив, сухостойный хуй мумифицируется, застывает в анабиозе, сохраняя всю свою вертикальную стать и способность оставаться в таком положении в течение нескольких часов, будучи с трудом упрятанным в штаны, во время ходьбы и даже при исполнении со сцены песен под гитару. До крайности утомляет его особенность внезапно регенерировать на, казалось бы, пустом месте.