Выбрать главу

«Ночь с 12 на 13 апреля 1814 года. В три часа император потребовал меня к себе. Он лежал; ночная лампа слабо освещала, как обычно, его комнату. „Подойдите и садитесь“, — сказал он мне, едва я вошел, это было в его стиле. Он мне сказал, что предвидел, что его разлучат с императрицей и сыном; что его обрекут на всякого рода унижения; что его даже попытаются убить, по крайней мере унизить, что для него было еще хуже, чем смерть. Жизнь, которую он мог вести на острове Эльба, не смущала его, одиночество никогда не было для него чем-то страшным. Он считал своим долгом написать историю своих походов, отдав тем самым долг памяти участвовавшим в них смельчакам. Эта возможность доказать своим бывшим товарищам, что он не забыл их, даже нравилась ему, но он не мог смириться с необходимостью подчиняться наглому победителю, своему тюремщику, и он должен был быть готов ко всему. Ему повсюду виделись убийцы, все средства были хороши для предателей, бросивших его, чтобы избавить Бурбонов от него; ему не позволили бы добраться до Эльбы. Он хорошо оценил ситуацию и продумал свое положение. Он не мог смириться с мыслью, что его имя будет стоять в договоре, который касался только его и его семьи, не затрагивая интересов ни нации, ни армии. <…>

Я задыхался и уже не мог сдерживать слезы, которые, помимо моей воли, текли по моим щекам. Император, казалось, был очень тронут этим: „Я хотел бы, чтобы вы были счастливы, мой дорогой Коленкур, — сказал он с трогательной добротой, — вы заслуживаете этого…“ Затем, помолчав некоторое время, он заговорил снова: „Очень скоро меня не станет. Тогда передайте мое письмо императрице; сохраните ее письма вместе с портфелем, где они хранятся, чтобы вручить их моему сыну, когда он станет большим. Передайте императрице, что я верю в ее привязанность; что ее отец плохо обошелся с нами, чтобы она попыталась получить для сына Тоскану, что это моя последняя воля. У Европы нет никаких причин, чтобы не обеспечить ему приемлемое существование, ведь меня уже не будет! Скажите императрице, что я умираю с чувством, что она дала мне все то счастье, которое от нее зависело, что она никогда не была поводом даже для малейшего моего недовольства и что я сожалею о троне только из-за нее и сына, которого я сделал достойным управлять Францией“.

Он говорил слабым голосом, с выражением страдания и частыми перерывами. Я не могу выразить ту боль, какую вызвала во мне эта сцена; я задал несколько каких-то вопросов; но он мне ответил словами: „Послушайте, время не ждет“. Я пытался узнать, что с ним происходит. Икота причиняла ему большие страдания. Я умолял его позволить мне позвать гофмаршала двора. Я хотел воспользоваться случаем, чтобы пригласить доктора Ивана, но он отказывался видеть кого-либо. „Мне нужны только вы, Коленкур!“ — сказал он. Напрасно я искал предлог выйти, чтобы позвать кого-нибудь; он удерживал меня с силой, которой невозможно было сопротивляться.

Двери были закрыты, и камердинер не слышал меня. Икота все усиливалась; его руки и ноги напряглись; желудок и сердце — словно взбунтовались. Первые позывы рвоты оказались напрасными: показалось, что император не выдержит. Холодный пот сменялся горячим жаром. В минуту относительного покоя он сказал мне, что хочет подарить свой красивый несессер принцу Эжену как память о себе, а меня просил взять его самую красивую саблю и пистолеты, а также его портрет в виде камеи. „Скажите Жозефине, что я думал о ней“. Затем ослабевшим голосом он сказал: „Отдайте одну из моих сабель герцогу Тарентскому (маршалу Макдональду. — Авт.), это будет ему напоминанием о его верный службе“.

Эта последняя фраза была произнесена почти угасшим голосом, а икота и жестокие приступы тошноты, как и раньше, постоянно прерывали ее. Его кожа была сухой и холодной; местами она была покрыта ледяным потом: я подумал, что он так и испустит последний вздох у меня на руках, и на этот раз я смог вырваться, чтобы позвать камердинера или Рустама, а также вызвать доктора.

Император снова позвал меня, упрекнув в том, что я причиняю ему беспокойство в его последние минуты; он был раздосадован и жаловался на медленный результат действия принятого им опиума. „Как тяжело умирать, — воскликнул он, — как ужасно это оттягивание смерти, которая никак не хочет разом покончить со всем!“

Его волнение, его крайнее недовольство малой эффективностью того, что он принял, не поддается описанию. Он призывал смерть с таким пылом, с каким не всегда просят о сохранении жизни. Речь шла об опиуме. Я спросил, как он его принял; он ответил, что размешал его в вюде. Я осмотрел стакан, стоявший на его столе, а также какую-то небольшую бумажку, лежавшую рядом. Там внутри что-то еще оставалось. Приступы тошноты стали еще более жестокими, он уже не мог сдержаться, и его начало рвать. Тазик, который я поднес ему, немного запоздал; в него попала лишь часть первой рвоты, которая, впрочем, возобновилась еще и еще раз, выдавая нечто серого цвета. Император впал в отчаяние от того, что его желудок избавлялся от того, что он выпил; мои вопросы позволили мне узнать, что он носил яд в маленьком пакетике на шее со времен Малоярославца, не желая подвергаться риску попасть живым в руки врагов, а доза была такова, как его уверили, что могла убить двух человек.