Я вошел в комнату Его Величества, охваченный неописуемым волнением. Император лежал, а когда я приблизился к его кровати, я увидел на полу перед камином мешочек из кожи и шелка… Это был тот самый мешочек, который он носил на шее со времен Испанской кампании и который я так тщательно хранил в течение всех последующих кампаний. Ах! Если бы я мог знать, что в нем содержится! В эту фатальную минуту ужасная правда вдруг дошла до меня!
Между тем я уже был у изголовья постели императора. „Констан, — позвал он меня болезненно слабым и прерывистым голосом. — Констан, я умираю!.. Я не могу перенести все эти мучения, особенно то унижение, которое я испытываю от того, что меня окружают иностранные агенты!.. Мои орлы смешаны с грязью!.. Они так и не поняли меня!.. Мой бедный Констан, они еще пожалеют, когда меня не станет!.. Мармон нанес мне решающий удар. Несчастный!.. А я его любил!.. Отказ Бертье разрывает мне душу!.. Мои старые друзья, мои товарищи по оружию!“»
Еще раз прервем рассказ Констана. Очевидно, что все воспоминания чрезвычайно субъективны, но еще более субъективны они в переводе, так как на предвзятость самих авторов воспоминаний накладывается предвзятость или недобросовестность переводчиков. Рассмотрим в качестве примера приведенный выше абзац из воспоминаний Констана. В оригинале Наполеон называет Мармона malheureux, что переводится как «несчастный» или «бедняга», но никак не как «негодяй», как пишет переводчик Л. Зайцев в издании «Наполеон. Годы величия. Воспоминания секретаря Меневаля и камердинера Констана» (Москва, 2001). А ведь между определениями «несчастный» (то есть жертва обстоятельств) и «негодяй» (то есть виновник) — пропасть. В данном случае ошибка переводчика очевидна, и объясняется она его вольной или невольной предубежденностью по отношению к маршалу Мармону, которого многие незаслуженно считают главным виновником поражения Наполеона в 1814 году.
Но это так — всего лишь небольшая ремарка, не имеющая прямого отношения к предмету повествования. Далее Констан продолжает:
«Император сказал мне еще много разных вещей, которые, боюсь, я не смогу правильно повторить; и это можно понять, так как, охваченный отчаянием, я не пытался запечатлеть в памяти слова, прерывисто вылетавшие из уст императора, ибо он не говорил непрерывно, а те жалобы, о которых я поведал, произносились только в моменты передышки или даже упадка сил. Я не сводил глаз с императорского лица и заметил, насколько слезы позволяли мне видеть, что оно исказилось конвульсиями, что было симптомом кризиса; это страшно испугало меня, но, к счастью, спазм вызвал у него первый приступ рвоты, который меня несколько обнадежил. Император, испытывая физические и душевные страдания, не потерял хладнокровия и после первого приступа рвоты сказал мне: „Констан, позовите Коленкура и Ивана“.
Я приоткрыл дверь, чтобы передать этот приказ господину Пелару, не выходя из комнаты императора. Вернувшись к его кровати, я стал упрашивать его, умолять принять облегчающую микстуру; все мои усилия были напрасными, он отклонял все мои настоятельные просьбы, так сильно было, даже в присутствии самой смерти, его желание умереть.
Несмотря на упрямые отказы императора, я все же продолжал упрашивать его, когда в комнату вошли Коленкур и Иван. Его Величество сделал знак рукой герцогу Виченцкому подойти к постели и сказал ему: „Коленкур, я поручаю вам свою жену и ребенка; служите им так, как вы служили мне. Мне недолго осталось жить!..“ В этот момент речь императора была прервана новым приступом рвоты, но более слабым, чем предыдущий: В это время я пытался сказать герцогу Виченцкому, что император принял яд: он скорее понял меня, чем услышал, так как рыдания сдавили мое горло до такой степени, что я не мог отчетливо произнести ни слова. Господин Иван подошел к императору, и тот спросил: „Вы думаете, что доза достаточно сильна?“ Эти слова оказались для господина Ивана полной загадкой, ибо он и не знал о существовании мешочка, во всяком случае. насколько это известно мне, и он ответил: „Я не понимаю. что Ваше Величество имеет в виду“. На это император не ответил ничего.