Театральные персонажи, написанные Ватто, представали перед зрителями очищенными и от пошлых сплетен, и от действительной скверны закулисных дел, от собственных то трудных, то униженных, то нечистых судеб, в них оставалась — кроме сценического образа — лишь беззащитность перед взглядом зрителя. А Ватто знал об актерах если и не все, так очень много, ведь более всего любят быть откровенными с людьми молчаливыми и на вид нелюбопытными, именно таким и был Ватто; а кроме того, он умел читать по лицам и жестам людей даже то, что они хотели бы сохранить в тайне.
Но Ватто не хочет знать интимных тайн своих персонажей. Даже его внимательная к тончайшей прихоти формы, к едва заметной складке материи, к легчайшей тени на щеке кисть совершенно равнодушна к эмоциям, которые выходят за пределы не обремененных «бытовыми излишествами» чувств. Он не осмеивает и не порицает пошлость, не смакует фривольность и не осуждает ее. Точнее всего было бы сказать, что все это ему ничуть неинтересно.
Можно было бы сделать не бог весть какой глубокий, но, казалось бы, справедливый вывод: существующая реальность его не занимает, и он создает свой выдуманный мир, в нем существует, а на прочее не обращает внимание. И все же — нет. Выдуманный мир всегда несет на себе отпечаток абстракции, он тяготеет к некоей идеальности; мир же Ватто не просто конкретен и жизненно реален. Он вызывает у своего создателя то насмешку, то грусть, его мир — в сложном диалоге с окружающей повседневной жизнью, он не выдумывает новую реальность, но будто бы защищает то немногое в ней, что для него занятно, дорого и по-настоящему любопытно. Добавим, что и это наше суждение — лишь замечание, сделанное по пути, и что разгадку сути и странности искусства Ватто все равно до конца не решить не только что одной фразой, но и одной книгой.
Итак, наш художник начал писать и однофигурные композиции, что имеет свои сложности, поскольку эмоциональное наполнение такой картины требует от художника изобретательности необыкновенной: пластический диалог сменяется монологом, персонаж если не замкнут в себе, то обращается только к зрителю, его индивидуальность не подчеркивается каким бы то ни было контрастом. Но уже наступило время, когда композиционных сложностей для Ватто словно бы больше не существует. Непрерывная работа с натуры, сотни, а может быть и тысячи, рисунков, которые он часами изучал в доме Кроза, постоянное пребывание в комнатах, где висели картины, служившие для него, как ему казалось, примерами мастерства абсолютно недостижимого, жестоко тренировали его вкус и воспитывали непримиримость к собственным ошибкам.
Многие биографы сообщают, что он уничтожал свои картины и рисунки. Конечно, это говорит, в первую очередь, о нервозности художника, но, так или иначе, его терзала неутоляемая страсть к этому недостижимому, с его точки зрения, совершенству. И надо думать, он так часто повторял практически одни и те же сюжеты не только потому, что их ему заказывали, но и потому, что старался, наконец, найти единственное, самое лучшее решение.
О Ватто много писали, но вряд ли удастся кому-нибудь проникнуть в процесс создания им картины. Сохранилось множество рисунков для той или иной композиции, иные из них были, возможно, поводами для создания того или иного полотна. Состояние некоторых полотен — например эрмитажного «Затруднительного предложения» — позволяет судить, как Ватто совершенствовал композицию, меняя расположение групп, жесты персонажей. Но неизвестно, да и не может стать известным, как формировался замысел картины, которая, в сущности, не имела никакого сюжета. В уже начатый и задуманный «живописный спектакль» мог войти любой персонаж, просто остаться стоять у рамы, чтобы «поддержать» композицию, любая дама или господин могли присоединиться к беседующим или усесться, храня молчание, и сюжет от того не менялся, менялись чуть-чуть эмоциональные связи между персонажами, но что от этого? Значение отдельных фигур в его картинах неясно, неясны отношения между ними, и взгляды одного так часто ускользают от взгляда другого.