— А что бы ты сделала, мама? (Я боялась. Боялась, что ты меня не поймешь. Будешь кричать. Я боялась, что и тебя не смогу простить. Так же, как Макса…) Мне никто, понимаешь, никто не может помочь.
— Да ты пей. Остынет. А хочешь, я картошечку тебе поджарю? Как ты любишь, золотистую?
— Потом.
— Ну, пей. Я рядом посижу.
Наташа осторожно села в ногах Ани, на самый краешек тахты. Она лихорадочно пыталась осмыслить беду, нежданно-негаданно свалившуюся на них. И как она могла проглядеть Анну? Как да как? Известно, как. А оно видишь как повернулось: родной матери не призналась, помощи не попросила. Наверное, бегала за этим своим. Подонком проклятым. Унижалась, просила. Ах ты, Господи, да что ж раньше-то не додумалась? Она ведь последнее время какая-то поникшая ходила. В комнате запрется — и нет ее. Как сердце ноет…
— Поспи, моя хорошая. А я с тобой посижу тихонечко.
— Мама! Я жить не хочу больше, мама!
Аня бросилась к Наташе, прижалась. Мамины руки гладят тихонько по спине. Как в детстве. Хорошо, что Пети нет дома. При нем не получилось бы так выплакаться — до конца, до самого донышка.
— Все-все-все, моя хорошая, — журчит над головой нежный голос. — Все будет хорошо. Ты у меня красавица.
— Спой что-нибудь…
Спеть? Когда она пела-то в последний раз? Был соловей, да весь вышел.
— Про акацию…
— Да я уж и не помню.
Сколько лет прошло? Виктор брал гитару, послушно отзывающуюся звенящими аккордами, перебирал струны, и они пели на два голоса:
Анечке тогда было года три. Или четыре. Странно, что она помнит. Целая жизнь прошла с тех пор.
Ночи напролет бродили они по пустым гулким улицам. В палисадниках цвела сирень. Не акация, а сирень. Витя легко перемахивал низкий штакетник, ломал упругие ветви и осыпал ее охапками — сиреневыми, белыми, лиловыми. А потом они при танцующем свете уличного фонаря искали цветы с пятью лепестками — приносящие счастье. Витя находил быстрее и отдавал свое счастье ей…
Казалось, что все впереди — любовь, радость, надежда. И она целую вечность будет засыпать на любимом плече и просыпаться от поцелуев. Куда это ушло? Треснуло, разбилось хрупкое счастье, пролетело мимо, растаяло…
Как мама чудесно поет… Почти забыт ее прозрачно-хрустальный голос. «Только зима да метель эта белая…».
Осыпаются белые цветы акации, летят, подхваченные ветром, вихрятся за окном, замерзают снежинками, падают мокрыми хлопьями, укрывают белоснежным одеялом серые истоптанные тропинки, черные голые деревья, мокрые брошенные скамейки, хлюпающую грязь на мостовой, летящую из-под колес красных «Жигулей».
Глава десятая
Собрание
В холле второго этажа было душно. Сотрудники поликлиники — от главврача до санитарок — организованно сосредоточились гудящим ульем, сидя на стульях, принесенных из кабинетов. Те, что помоложе и повеселее, вольно устроились на подоконниках, бравируя свободой от былых условностей, утративших прежнюю неоспоримую власть.
Собрания проводились постоянно, заполняя вечера после окончания рабочего дня.
— Не все спокойно в Датском королевстве, — с таинственной улыбкой, обозначающей мудрое понимание бурлящих событий, сообщил один из главных представителей оппозиции, Ефим Маркович, пожилой терапевт, ранее тихий и незаметный, а ныне взобравшийся на край кипящего страстями котла пламенный трибун, наотмашь разящий сарказмом. В нем неожиданно открылся дар оратора, увлекающего народные массы на баррикады. Начало его речи вызвало одобрение в виде неорганизованных локальных аплодисментов и выкриков с мест.
— Да, не все спокойно в Датском королевстве, — ободренный поддержкой, повторил Ефим Маркович. — Позвольте поинтересоваться весьма любопытными фактами. Весьма любопытными!
Он сделал интригующую паузу, укоризненно качая головой и поводя из стороны в сторону указательным пальцем, грозящим вывести на чистую воду этих махинаторов, которые, используя служебное положение, нагло обманывают доверчивых подчиненных, а сами думают лишь о собственной выгоде.