– Ты меня очень огорчил, – внезапно произнесла она.
– Мамуся, ну в чем дело? – Адам попытался рассмеяться. – Мне уже двадцать пять лет.
– И я вижу, что сейчас ты пытаешься все эти двадцать пять лет загубить. Через двенадцать дней ты должен быть в наилучшей форме. Ты думаешь, такие ночи не отзываются на организме?
Адам опустил голову над тарелкой с овсянкой.
– Какие «ночи»? – пробормотал он. – Просто один раз я вернулся чуть позже.
– Ты даже не предупредил меня. – Она ладонью прикрыла глаза. – Ушел днем, и я даже не знала, где ты. – Отец, который сидел в углу и читал газету, вскочил и скрылся в своей комнате. – Бедному отцу пришлось успокаивать меня. Ты хочешь нас убить? Я тебе уже больше не нужна? Ой сынок, сынок. – Мать закрыла сумку и вышла, не дожидаясь ответа.
Адам отодвинул тарелку. Все это было так примитивно, так прозрачно: пробудить чувство вины, сказать о смерти – он столько уже лет слышал это, и столько же лет это действовало; он отдавал себе отчет, что отец тяжело болен, что мать посвятила им всю жизнь («Хотя, в сущности, – теперь уже цинично подумал он, – кем еще она могла бы быть? Значит, цинизм, сразу же выныривает отвратительный цинизм», – тотчас же укорил он себя). Когда он исполнял ее желания, она отвечала ему сердечной, почти истеричной ласковостью, к которой он привык, и, наверное поэтому, когда мать отказывала ему в ней, это причиняло ему страдания гораздо большие, чем что-либо другое. Обида матери, ее надменная холодность, несколько минут или часов обращения с ним как с пустым местом – он вспоминал это как самый страшный кошмар детства. Как-то – он учился еще в восьмилетке – в семнадцать часов по телевизору транслировали футбольный матч, о котором говорил весь класс, но это было время его упражнений; усаженный за рояль, который тогда появился в их квартире вместо пианино, он чувствовал себя униженным, стал намеренно ошибаться и злился. «Сегодня она единственный раз могла бы уступить», – думал он, и это было словно мания, и Адам уже не знал, нарочно он не попадает по клавишам или руки у него окостенели от злости; тут мать неожиданно встала, молча включила телевизор и вышла, а он эти полтора часа проплакал, убежденный, что она уже больше никогда не вернется. Да, он был послушным ребенком, хотя годы шли, и только теперь он понял, что прозевал какой-то момент, после которого уже не должна была продолжаться эта странная, основанная на любви и страхе связь. Он встал из-за стола и заглянул в отцовскую комнату.