Выбрать главу

Алексей Петрович поддал, явно неромантически, в бок Мэри, выплюнул на подоконник тотчас выпрямившееся кольцо почерневшей шовной нити, хватанул бумажный ворох, да похрустывая им, словно пачкой стоевровых ассигнаций (невской цыганке под каблук!), как был гол, нежась в лучах, и почти ничего не замечая, кроме золотых (подстать купольной кровле) листов, пошёл писать, — сея ошибки (как пьяный скриб назло иному прусаку-крестовику, старо-эллинисту), поочерёдно вставая на цыпочки, поднимая колени для вящей опоры бумаге, пронзая её, да трепаком сотрясая безвинный дом отца своего, что после корректорской муштровки приняло такую форму: «Он показал мне чёрное обличье, с начинкой бледной липкого межстрочья, просвет заполнив гибкою душой, и выпустив на смерть её из клети в урочище урчащее своё. Так не спеши ты, кипа! Крутолиста! Бобровая, бумажная ты матка стихо-портрета зверя Дор-и-Анна! Дай замирить тебя холодным поцелуем. Морока мойр! И магма закипев, уж тянет вглубь философа-этнарха, — с златой коронкой да сердечком, горящим лёгкой лошадиной страстью. Налей! эй! — эй! ай-ай! Вот гиацинт, Аякс, не оступись! Остепенись! Эг-е-е-е-е, правь миром! Но эта шерсть, шерсть, шерсть, и — шасть! внутрь! в круговерть просоленного бурей бора-Калиб-Анна калибра толстой Берты! Как тень Ананки прялки! Анна! Qui?! Сложи ж меня, который удался, — ойе! айе! айая! чтоб родила ты, милка Afrique-Анна, кошерная из Сабы повитуха, мне тройню: деву-вечность-мудрость, мы мужа именем её бы нарекли. Да не… Юли… ты, Анннна-а-а! Лги! Отступничай дорогой кривды к Богу-Трисмегисту! Ах, Боже Левый! По кругу! С изгибчивым хребтом! Иль никогда. Nie… когда?! Nie, когда сыграю я на нежном отрицанье, у Charlemagne занявши языки, estortuaire его похитив, и — Ааах! — айда в Россию! Там скрою облик, рык пустив, пиррихея, крестясь да забираясь на сосенки лихие, биясь и с ними и за них на всех чешуйных кулаках, — осипший голос свой умерь, — ветвях! нет лапах!! когтистых трижды! нет! то запах их запал когтистый трижды (я по нему дух родный признаю, с которым в пустяках я свёл знакомство), залив тайфунным ливнем, меня предсолнценочного влюбив, и покорив тягучей мукой Электрушки высоковольтной страсти по отцу: его глава, исторгши цезарёнка, с мохнатой пикой, прядью кучерявой да тирсом тициановым в кисти — изогнутым смолёным коромыслом! Брось мыслить! Пой! Живи!»

День назревал. Назорейский трубный вой резвопьянился, торжествуя, причём чётко различалась бисерная дробь кисточек по барабановой эпидерме: шелест звуковой прослойки, словно иной Бог, удовлетворивший краткосрочную, — всего с человеческую жизнь! — вендетту, злокозненно потирал влажные ладошки, — будто подступая к закусочному столу. Алексей Петрович поддал бумажной кипе коленом. Она, выгнувшись и крякнув, взлетела, шмякнулась об пол (даже тут, угодивши в заоконный взрыв и зашуршавши, размываемая отголоском ли его?.. нет — эхом!), расположилась ровным веером, — хоть выкрашивай его в севильские тона да дари врубелевской гитане. А на храмовой крыше полдюжины негров — скучившихся так, что подсчитать их удалось лишь по белоокаймлённым пастям, — спиливали уже поддающийся тучный крест (презирая казнь, претендующий на формы Мальты — островка, где, помнится, в беломраморной кадке попытались привить Божоле), распевая что-то своё, от Африки отторгнутое, да вцепившееся в новоодураченный континент корнями: потянется-потянется разнокалиберная голосовая цепь и оборвётся, охнувши, тетивой — лишь сверкнёт невыносимо глазу (так что каменеют веки) полотно пилы.

На паперти пара курчавопейсовых чечёточников с необычайно чистыми прямоносыми лицами, — будто испаганские горе-горельефы, расцелованные Пигмалионами! — в ослепительно ярких, митрами торчавших шапках, лоснившихся серебром (как припудренный да и очищенный пургой бобёр), выкаблучивали, презирая почтенные свои года, запорожского трепака, неистово искрясь сыпавшейся с них чешуёй лапсердаков, в свою очередь обтанцовываемые балетнотуфельным прорабом, — словно негр окучивал пятой две кряжистые, закутанные в свои природные меха, пальмы. Клоки земли летели из-под его подмёток, а сам он скалился на Солнце до самых синеватых клыков, салютовал ему шестипалой десницей, — чудно тонкой для каменотёса, — и то снимал, то одевал вязаную, с вышитой буквой «М», шапочку, уподобляясь угодившему к смутьянам бюсту востророжего Вольтера. Светило стояло твёрдо, переливая свою тяжесть, необоримую, благодатную, на Землю и, казалось, торжествовало.