Выбрать главу

Трибада даже и прервала просеивание, чтобы окатить своим мрачным шкиперским взглядом задок Лидочки (вздрогнувшей, ибо женщины… — куда чутче лесбиянок, — entre nous, guines consanguines, on se comprend, n’est-ce pas?), как Зевс — обширную Каллисто, но пальцы её самостийно продолжали антиподовый танец, осенний, мартовский: остервенелая страда несаженого урожая, диких саванных всходов!

Мимо! Мимо неё, шнурками бия по полу (где-то он уже нахлёстывал похожий ритм!), прошествовал Алексей Петрович, прощальным взором удостоверяясь в способности соевой капли к сверхвыживанию: так к узорно-пятнистому, бредово-небридовому древесному бедру, истекающему лимфой, сбираемой в бутылку из-под водки, липнет взгляд, будучи не в силах от мученицы оторваться, ждущий, требующий, участвующий в изуверской процедуре, узаконенной миром — с бессовестно оттопыренной упырьей губой, — жаждущим (пуще, нежели ретивый Ретиф — белого винца!) берёзового блеяния.

Наконец, василисковому глазу Алексея Петровича покорясь, обрушился мотоцикл, и, поджав ноги, — замер, с наслаждением прикурнувши к свастикой треснувшему окну. Заоколичное торжество. Вой. Голый торс бора, негритянский, точно к раунду плебейского мордобития изготовившийся. А сзади, сбирая весь калым бородулевого бородоненавистничества, сперва предназначавшегося Алексею Петровичу, плёлся Пётр Алексеевич, сутулясь под тяжестью чилийской лозы и от давней почечной болезни, которую подхватил, как Никий — однажды выбравшись на природу. «И всё-таки покинуть его! Завтра же!» — и шнурки шёлкали далее; уходя из ресторана, Алексей Петрович, всей поверхностью кожи отдаваясь азиатской угодливости, мог вообразить себя достославным идиотом-меченосцем Куросавы, — не наполняй залу трезвон советского Нового года, переслащённый до приторности Чайковским, презанятно усовершенствовавшим Халявину синекуру.

А снаружи бушевал ветер. Алексей Петрович подставил ему шершавую кожу ланит, гримасничая, отворотил рот в сторону львиц, — свирепых сейчас, словно разродившихся от бремени, и заглотивших по многоваттовой плошке, озарявшей, вкупе с разорванным теперь термометром, их чёрные затупленные резцы, — вдохнул лонешний запах соломы. Грохнула дверь; пробежал, раскрывши объятия и с початой бутылкой рома, азиатец, вырывая Алексея Петровича из ступора, увлекая вслед за собой его, неспособного унять взор, всё примечающий в этой, уже уверившейся в своём нимфовом спасении, лучащейся Америки: как, например, севши за руль, Лидочка сложила ворсистую свою ляжку, хлопнула дверцей, защемив бахрому шали, приоткрыла и, втянувши материю словно хвост, чавкнула замком; и каждое движение мачехи находило ритмичный отзыв сначала в ледяном ситцевом прикосновении, затем в пожатии мускулистой шины, а после — в наложении мужских рук на ещё тёплый мотоциклов зад:

— Точно туша пожертвованного Митре быка, упрямясь тьме, сберегла жар волоокого, как розовощёкий тицианов Дук, Божества… что это я?!..

— Хай! — воздевши бутыль к небесам, поприветствовал Алексея Петровича, уже взнуздавший мотоцикл, азиат, — и опять присосался к струе рома.

— Хай?.. Ах, снова! Нехай! Губитель Губерт! Ловец, прочь синагоги! Ннна-и-и-и-нна-а-а-а! Изыдь из фавнов, нимф да Терпсихор! Весёлый Велес, славься! И ты, и ты, четвероногий Хорс! Хор! Эй! Терпандра семиструнья вор, взяв гуслей Полигимнии уроки, в меня процокай на своих копытах — расширь ушко иглы! Квадратной парадейзы, с хоругвью Ватикана — или моей Гельвеции надутой — ты округли закуты! Цик-цик, цик-цик, цик-цик. И вот — я на сносях! Спеси ж меня до Низы, Муза, Скамандра воскресив дитём, исполненным клычков молочных! Испьём до дна там кубок-Тартар, Геба, росою слёзной полный, громковзвлажнённее щеки небритой! Кровавей спарагмёнка с губкой! Дай и ему хмельной настой! Ему! Еммммм! У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у! Амброзию! Варравке-Барба-а-а… росу! Он избежал лихого милосердья! Он сверстник мне единолихолетний! Он будет нынче же со мной в раю! Ja-a! Ключик, Пьерррррр! Подставь Давиду попку! Он граф, как ты, — одною вскормлен манной, майнадой тою же расхристанной напоен. Он ухо сам себе приставил! Торжественно, пасхально и лубочно! Лобок Земли! В твоём вертепе, Гайя, то семя прорастёт с удачей первой же попытки! Пытки! Тки! Саван мне на рыльце, Пенелопа! Египетская пеня! Лопни, как Герника, Генри ке Пан Великий: у Спаса-На-Корриде ты спазмочкой козлиною пронзён! Её я жду в себя-я-я-а-а-а-а-а! Он! Матадор из Матарии!! Пред Святодушной лентою, рожденной Тем-Что-С-Богом, секирушке двурушной я, враль критянский, белеющую выю преклоню — прости, м-сьё палач! цель-цель, топорик-Янус! Ja-nous!! А? Арий!!! Мой дед отныне тож! — и, телом наделив, взвалю на плечи ношу…