Выбрать главу

Алексей Петрович не ведал, что отужинал в компании почти коллеги (к тому же с хайдеггерскими отголосками в названии профессии), а потому, хоть и был родосски чужд каллимаховым претензиям, также скорчил гримасу разбегающейся филантропии, которой так и не суждено прыгнуть.

— Ай? Ну и ну! Папа, завтра не забудь бритвенные ножи.

— Угу!

Подчас Алексей Петрович видел себя Левком, отцовой молнией от парубков отрубленным. И он пошёл прочь, слямзивши всё-таки взором с часов совсем свихнувшееся, ибо раздвоенное, отчаянно мигающее, двоеточие, утерявшее время, да так и не восполнившее его прочими знаками препинания.

* * *

Пена на кафеле засохла. Алексей Петрович оживил её, устроивши напоследок потоп. А затем, голышом, — в комнату, где он, погладив шуйцей шерсть лица да дрогнувши гусекожими плечами, скользнул под одеяло, выпрастывая листы (как исполненный ла-рошеливой ностальгии агонизирующий Ришелье — лилией вышитую салфетку: «Анн, Анн! Аннет! Счастливый принц!»), принялся переписывать отторгнутое за вечер от мира, щурясь, отгоняя смуглоликого, белокрапчатого Морфея в угол спальни (для вящего уподобления гроту, стена исходила исполинской щелью), и по-звериному, то есть избегая явных жестов, пользуясь фонарной золотухой, сознавая… («Чёрт!») предчувствуя, что с заключительным прикосновением пера к бумаге Гипносович снова вступит в свои права, задует, как лампаду, заоконный свет, — да одновременно борясь с молниеносным мимикрическим побуждением тотчас закинуть руки за голову, забыться, поворотив лицо в сторону обезглавленного церковного купола. Точка.

* * *

Проснулся Алексей Петрович заполдень. Спираль верблюжьей шерсти билась на полу с крадеными листами и брюками, обвившими одеяло захватом греко-римской борьбы. Над вопящей по-африкански Америкой исчезала, удовлетворённо («По-царски», — скажет славно выдрессированный галл) растворяясь в безумном небосводе, циклоида. Алексей Петрович гоготнул, вскочил, наготу доверяя своему чутью целомудренника, заплясал, сладко потрескивая хрящиками коленей (телесное требование молитвы!), к телефону, а затем назад, — из недр рюкзачка исторгая Мёртвые души, шотландскую сорочку, обратный авиабилет, — набирая, святотатственно сопрягая кнопки и подушечки пальцев (одержимых другим, продолговатым прикосновением — тактильного эха синего звука!), номер американской флотилии, тотчас обращаясь к ней, торопко отрекшейся от французского, и взамен него предложившей испанский да немецкий, выбранный Алексеем Петровичем с той постной интонацией, с коей крупье русской рулетки, уповая на неудачу и уже складывая губы для скифского «ну что ж», готовится крутануть барабан, — наслаждаясь контактом его чугунно-футуристической архитектуры своими необоримо влажными, как Вогезские холмы, ладонями.

На германском приказчица изъяснялась с промасленным акцентом краковского предместья; её вырубленное томагавком «ашшш», застревало в ухе, полуоглохшем от давешнего тимпанового боя, а тотчас одобренный Алексеем Петровичем рейс, назавтра, в три часа пополудни, прозвучал так, словно оголодавшая каторжница зазывала в мотель трёх потаскух побойчее.

Запечатлевая в памяти номер — «Одиннадцать, семь, три», — Алексей Петрович, шибко шевеля губами, добрался до Caran d’Ache’а и лихим росчерком поперёк «фа-аркарты» воспроизвёл, азартно его проиллюстрировавши, код отступления из Америки. А потом, — щурясь от забирающегося даже в коридор Солнца, — снова ванна, куда он влез, звонко рыгнув, и долго, пиндаровой сосне силясь уподобиться, белокудрился шампунем, взбивал попышнее пену в надгубье, вовсе не пытаясь выпутаться из всамделишнего сверхазиатского ореола, внутренним зрением нащупывая (уклоняясь от возможных нескромных глаз с церковного купола) кроссовки да непроизвольным содроганием предвосхищая первую судорогу бега.

Когда Алексей Петрович выскочил через заднюю раздвижную дверь, ещё малость тяжкий спросонья, перебирая плечиками, прищуриваясь на суматоху у пожарных, на чёрный сейчас крест (точно изготовившийся к метаморфозе в печать, не какою-нибудь — русскую!), отрыгнувшись мощнее прежнего (угодивши внутрь взрыва негритянского воя, когда хор, куполком — куполком — куполком, взбирается, цепляясь за уступы строф, до самого корифеева пика да накалывается на него), устремился по Ferrer street, медленно разогреваясь, на ябм переходя (гыкая так зло, что, казалось, хлопала конская селезёнка) да звякая, будто поздносентябрьским нулинским колокольчиком, ключами, обёрнутыми десяткой, выкраденной Алексеем Петровичем из отцова пиджака вкупе с катышем серой, ещё дальневосточной пыли, которого сейчас на бегу он старательно выковыривал из-под розового ногтя совсем излеченной десницы. В лиловых ветвях щебетали щеглы. Эвр был резок, прохладен и с кислинкой. Удары правой пяты приглушённо отдавались по вымершей аллее; левая, как всегда, была беззвучна. Вязко, но привычно ныло бедро: «Ah, ça tire!» — протянул он, выматерившись.