Выбрать главу

Наконец, фургон шаркнул (точно откланялся благовоспитанный недоросль) дверцей — раз, другой, — загудел, фыркая на первых порах, прочь. В прихожей всхлипнуло, осветилось, и Лидочка вбежала, радостно задыхающаяся, с неповоротливыми каплями на предплечьях и шестью ночными фиалками во французской, от потопа спасённой бутылке Алексея Петровича. Похохатывая, словно заражённая ночной неистовостью, она чмокнула, звонко, будто отвесила пощёчину, Алексея Петровича, морщинистым, гуттаперчивым ободом своего рта — тлен, плен, леность души… — распихала букетом стаканы, сгинула, и, словно в ответ на её исчезновение, в прихожей вдруг заговорило: виноватый, простуженный горем баритон всё спотыкался об осчастливленный дискант, голоса пестрели, переливались речитативом, множились, будто покоряясь напору хормейстерской десницы. Алексей Петрович запоздало рявкнув благодарность, отодвинул, брезгуя контактом с влагой, дребезжащий букет к самому центру стола. Вот она, Пифия-пуповина, дышашая луговиной. Не уберёгся. Разбухшее рейнское русло отклеилось, пойма реки плотно прилипла к сухой подушечке безымянного пальца Алексея Петровича, — и, молниеносно слизанная, скукожилась, заполнивши волокнистым комочком провал меж резцами. Так бы и жевал его бесконечной жвачкой — исконная человечья ностальгия по дару забвения: отрыгнись, мол, икотовым кайросом, и, сызнова перемолотое зубами, — в желудок, это седалище души. Не удержался и проглотил.

В прихожей отец с Лидочкой, извлёкши новые голубовато-серой кожи мужские туфли с американской шириной мысков, фаршировали их колодками «Gallus, since 1880»; четыре ступни вяло притоптывали, передавая усердие прочих частей тела, дополняли друг дружку до пары ворсистых овалов, разваливающихся и снова наполняющих кроличью форму. Алексей Петрович расколол было их совсем пожеланием доброй ночи, но, глядь, — опять срослись овалы из одинаковых шерстяных носков, начисто прячущих у Лидочки место, всечасно выискиваемое им с пушкинской настырностью у женщин, — будь они хоть нагишом. Не разнять их теперь, пичкающих проолифенными колодками поначалу привередливую, но затем смирившуюся с диетой обувь. Что ж. Алексей Петрович в последний раз поднялся по ступеням отцова дома, и даже на лестнице Лидочка настигла его своим тяжким дыханием, с шипом из поместья Сток-Моран (о эти тропы, портупеями взбирающиеся на Эдемову гору, где в поисках познания скитается разжиженная викторианством саксонская свирепость!), — напрочь забивая все пазухи души.

Вместо мысли о предстоящей, сейчас куда более десятилетней разлуке с отцом, Алексею Петровичу было легко: отталкивая Мэри с трогательно виющейся серебристой спиной и отгоняя сумасбродную певучую связь Ялты с благоуханно, как провинциальная барышня, увядающим цветком, а пуще, пытаясь разделаться с вовсе неотвязным «консоме», точно он — не вдосталь набегавшийся по Америке Алексей Петрович Теотокопулос (которого французские, зацикленные на отцененавистничестве функционеры кликали подчас несуразно-гибридовым именем — Пападуполусом), а смиренный галл-буффон (не от быка, но — жабы!), хлебающий бульон в Третьем, ещё оладьево-колокольном, Риме. Да и верно ли, Филофей, что четвёртого не бывать?

«Смерч! Что может быть краше тебя! Ярость! Славная! Замри! Кажи себя Праксителю! Ваятель, глянь-ка сюда. Я тут! Вот же я — цельная русская тройка: Отец, Его терезвое Дуновение, и я, Лёшечка, воплотивший всю Троицу! Пьянством! Распните же меня троегвоздием — один, наидлиннющий, прибереги, катушка, для моих хрупкокостных, словно рыбий позвонок, стоп — всё тебе отдам, Сирена Тарантелловна!.. — кабинет отца: битая солнопись хорохорящихся прищуренных пращуров, кичливо острящееся коричневатым зубом мудрости треснутое стекло да трёхпалый след глины на кипе принтерных листов. От всего этого спасение — в забытьи».

Впервые Алексей Петрович спал крепко на этом континенте. Погрузился он в сновидения запросто, без лицевых предгрёзовых корч, будто соскользнул, благо удерживали его на поверхности лёгких, точно лунных вод, устрашающим скрежетом об одеяло — первые всходы щетины: сумки, ранцы, рюкзаки и ангельские крылья, но не привычные джоттовые, трёхаршинные, гипертрофированные райской мускулатурой, — а как шашки, фукнутые с предрождественской базельской витрины, когда потомки святотатственных тевтонцев (избежавших чудовищной пощёчины благодаря диалектально-банковскому лимесу) украшают арийскоскулых истуканов пухлявыми хлопковыми клоками, претендующими на перья; бледноголубоглазая Swiss White из бутика «Orwell» взмахнула своими слаломщицкими членами, пришпиленными прямо к апельсиновой куртке на пуху, плавно вспорхнула, розовый свет заструился сквозь неё, и Алексей Петрович камнем канул в океанские недра, — видно, фарисейский равви повелел лапидацию Уранида!