Выбрать главу
* * *

— Г-а-а-а-а! Га! — Хы — хы — хы — хы! Ха-а-а-а! Га-аай! — шутя разодрал гогот с глоссолальным хором тяжесть солновых вод, исторг Алексея Петровича на пляж средь пежистых клешневых тварей, впаяв его в гелиосов столп, тотчас принявшийся распадаться на куски, рукотворствовать многоногое тело и этим телом вставать, с виртуальным, но чётким ржанием, на дыбы. — Га! Га! Га! Га! — продолжали верещать негры, словно зазывая Мать, да одновременно её же и измеряя. Алексей Петрович, подставляя губы под причастие, замер посреди застигнутой врасплох комнаты — точно шмелём вплавленный в замысловато отшлифованную волнами ятребу янтарного ятрышника, некогда выплаканного на фаэтоновой тризне. И, как ни странно: солнечный ток, влекущий сейчас Алексея Петровича, являлся ответвлением ураганного хаоса, ночью носившего его в непроглядной мгле.

Он посмотрел в окно: леса возносились к дико торжествующему предполуденному и, — как всегда после сна Алексея Петровича, — обновлённому Солнцу, всё выше, всё лазоревее, всё бесполезнее отстоя теперь над хризовым храмовым куполом, а негры в аметистовых отрепьях, гнилозубые (словно им в дёсны повставляли карбункулы), презирая всякую страховку, казалось, резвились, ныряя, будто опалённые Гелиосом тритоны, в густозамешанном, как тук, воздухе, сквернохульничали, горланя: «Гор-ла! Гор-ла!» — и снова, хором, подчиняясь взмаху с паперти синего корифеева рукава: «Горрррр! — Юлла-юлллх-а-а-а-а!», — да готовились нахлобучить следующий сустав каркаса, из которого, полым медным эхом отдаваясь, изливался протяжный, — печень, с засевшим там Эросом царапающий, — низкий гул. Один из негров всё разматывал нескончаемый львиношёрстый проволочный шар, вращая его осторожно, отстраняя от живота, будто боясь замараться свежеотсечённой головой. Алексей Петрович, свято следуя этому гласу планеты, простоял ещё без движения, словно заворожённый одной из гидровых морд, но сей же миг скинул с себя наваждение и, перенимая негритянский гомон, становясь частью его части, рванул дверь, выдернул к дьяволу рукоятку, исполосовавши себе четыре сустава, чертыхнулся, лизнувши снова счастливо кровоточащую десницу, и ринулся в ванную.

* * *

За ночь кухонные фиалки увяли и, понурясь, глядели в стакан с отцовым уксусом, безвольно повесивши свои вялые уши: признание вины бледными убийцами, терпеливая прострация перед декапитацией. Зато появились истасканные миниатюрные перечница с солонкой, в серой, прямо к приступу шизофрении связанной шапочке, надвинутой по самую рисинковую родинку — точь-в-точь враждующие шашки тюремных тавлейщиков. И не известно было, чей ход.

— Ой, Матка Божья!!!

Алексей Петрович, пожирающий лоснящийся лососевый ломоть, капающий самыми своими сочными нитями, точно топлёным воском, в кошачью пасть, поворотил от расплавленного в золоте окна лицо — всё в невидимых человечьему глазу, но уже ощутимых всходах. Перед ним, протирая жёлтой тряпкой трезубые вилки, одетая в красно-белый флаг (настолько застиранный, что неразличимо было, чей он, американский или же ржечьпосполитый), стояла воплощённая Полония с пузырём Ajax’а в домотканом, лихими чёрными стежками шитом кармане: покатый в угреватом мерцании подбородок на бульдожьем лице с бархатистыми глазами варьятки, коренастая, в многоочитом очипке с кипарисовым крестиком меж исконно прусских грудей — серая полосатая хламида, основательно пропотевшая вкруг по-мужски тёмных подмышек, терпче лидочкиных в самые её отчаянные ресторанные мгновения.

— Гой-Гооой-Гооой! — завывал африканский голос. За палисадом, излапанный семью серыми ладонями, проплыл Иисус, щурясь из-под вуали (с неё плавно и сохраняя почти императорское бездвижие в членах спикировал паук) на Солнце и одновременно как-то подмигивая вбок, Алексею Петровичу, точно предлагая аферу. Светило щедро орошало их обоих своей бычачьей кровью, под которой Алексей Петрович нежился почище Мэри, потягивался, то расставляя руки и мыча, то снова принимаясь утолять свой звериный, за ночь скопленный голод, — сведённую зевотой челюсть так и подмывало разомкнуть вольным воплем, слить его с граем каменщиков. В членах зудело — лихорадка вчерашнего леса! Хотелось крушить, рвать, подставлять раскрытый рот под кровавый напор Солнцем разымаемых тел, всё это с готтентотовым голготаньем, всепонятным — «Кой! Кой! Коиннн! — притоптыванием да подскакиванием над землёй, до коей я лакомей африканского слонёнка! — Что выделывають-то, жидюги с неграми! Бес… культурные!.. — всё жаловалась прислуга полька». Тут крест накренился; Иисус внезапно вознёс десницу к небесам, будто салютуя Алексею Петровичу, но, перехваченный жёлтосуставной ладонью за берцо, снова поворотил к нему своё матовое, с чёрной от ветхости слезой, экземой на лбу, рожистым воспалением во всю правую щеку, лицо (отчего, казалось, Сын Божий ухмылялся, как бы замыслив пакость и, заранее глумясь, выжидая её исполнения), — и сгинул, — виднелась лишь верхняя половина нимба с короткими лучами — словно просмоленное кормило Пьяного корабля.