Выбрать главу

— Ваше благородие, впереди что-то чернеет. Не то корчма, не то бог весть что...

Михаил Павлович откинул полость и выглянул. Федор сидел весь в снегу, похожий на снежную бабу, и показывал кнутовищем на темное пятно, которое, покачиваясь, плыло в белом мороке.

Лошади, тяжело дыша, перетащили сани через сугроб и пошли живее по вылизанной ветром дороге. И тогда Бестужев-Рюмин увидел запорошенных снегом людей и всадника с нагайкой, который подгонял их, что-то крича. Издалека казалось, что толпа не движется, а топчется на одном месте, меся снег ногами.

Бестужев-Рюмин, прищурившись, смотрел в ту сторону.

— Что за люди? — спросил он. — Каторжные?

— Не похоже, — отвечал Федор, рукавом шинели смахивая с бровей снег. — Одежа-то обыкновенная. А гонят под конвоем, как преступников.

Толпа расступилась, пропуская сани, и Михаил Павлович увидел вблизи черные, изможденные лица. Людей гнали, как скотину на ярмарку.

— Чьи будете? — спросил Федор, не останавливая лошадей.

— Были графини Браницкой, а теперь...

— Продали нас, служивый. А кому — не сказали.

— К новому пану гонят. С семьями разлучила нас графиня! Лютая ведьма...

Где-то позади осталось на снежной равнине темное пятно и пропало из виду, когда дорога спустилась к яру. Ветер угомонился, только с мутного неба сыпал колючий снег. Михаил Павлович, не опуская полости, смотрел на длинный, узкий овраг, точно вдавленный чьею-то могучей рукой в ослепительно белые сугробы и по склонам обнесенный изгородью из кустарников.

— Неужто так можно... с людьми? — глухо вырвалось у него из груди.

Михаил Павлович зажмурился, словно только что увиденное резало ему глаза. Боль пронзила сердце, охваченное ненавистью к мрачному, несправедливому миру, в котором святые законы человечности растоптаны ботфортами царя, а рабовладельцы торгуют людьми, как овцами.

— У нас все можно, ваше благородие, — отвечал Федор, нахлестывая лошадей, хотя подпоручик обращался не к нему, а к собственной совести. — Ведь нашего брата, по приказу подполковника Гебеля, секут, пока не скончаемся от шпицрутенов. И ничего, закон позволяет такое смертоубийство. Священник отпоет — и квиты! Почему же нельзя по сходной цене продать какого-нибудь бедолагу? Пану доход, а крепостному повсюду каторга.

— Ужасно! — продолжал размышлять вслух Бестужев-Рюмин, боясь открыть глаза, чтобы снова не увидеть эти черные страдальческие лица. — Позор! Пусть будет проклят тот, кто первый поработил подобного себе.

— Эх, ваше благородие Михаил Павлович! Не убивайтесь вы понапрасну. Словами тут не поможешь. Нет, здесь нужно что-то другое... Но, лодыри!.. — закричал он, дергая вожжи. И умолк.

— Что нужно, скажи?! — взволнованно воскликнул подпоручик, вцепившись руками в его шинель.

Федор Скрипка хорошо знал Бестужева-Рюмина, привык к нему, как и к Сергею Муравьеву-Апостолу, но сейчас немного испугался, когда, обернувшись, увидел пылающие гневом глаза. Что ни говори, офицер! Барин! Кто знает, как примет он слова, невольно сорвавшиеся у Федора с языка...

— Вам лучше знать, ваше благородие, — пробормотал он. И даже вспотел, даром что трещал мороз. — Мы люди маленькие, да и вообще-то нас за людей не считают.

— Нет, ты такой же, как и я, как все мы. Понимаешь? И никто не имеет права издеваться над тобой, бить, продавать, обменивать. Ты не вещь, а человек.

— Известное дело... Только кто же за нашего брата заступится? Кому мы нужны?

— Заступятся офицеры, ваши командиры, они так же, как и вы, ненавидят душевладельцев и обидчиков. Вот и надо слушаться приказов офицеров. Скажут: поднимайтесь на бой с супостатами, — все как один должны взять в руки оружие. Понял? Так и товарищам своим говори. А они пусть другим передают.

— Да мы так и делаем, Михаил Павлович. Разве мы не знаем, кто с нами по-человечески, а кто — как зверь лютый? За вами да за подполковником Сергеем Ивановичем хоть на смерть.

Дорога пошла в гору. Выехав из оврага, они увидели хутор, словно вынырнувший из-за сугробов у самого горизонта. Это были корчма и заезжий двор.

Низенький круглый человечек с лысой, какой-то приплюснутой головой и маленькими, прятавшимися в морщинистых веках глазками, почтительно кланяясь, пригласил Бестужева-Рюмина в дом.

После бурана в светлице было особенно хорошо, и Михаил Павлович с удовольствием начал раздеваться. От свежевымытого пола пахло хвоей. На столе пел свою мелодичную песенку пузатый самовар — символ домашнего уюта. Через несколько минут появилась яичница на сковороде. Михаил Павлович и Федор перекусили, напились чаю с ромом.