при том хмурила рыжие бровки. Чего она добивалась? А ведь добивалась, наверное. Он не торопился: все равно его будет.
Чужестранка свободно разговаривала по-немецки, бойко читала и переводила удивленному Генриху латинские тексты. Убедившись в редкой грамотности принцессы, он стал заставлять ее читать вслух что-нибудь из любимых им трудов историков — сочинение о готах Иордана, либо историю франков Григория Турского, либо Беду Достопочтенного. Однажды во время чтения Генрих был изумлен до крайности: Пракседис встретилась греческая фраза; запнувшись, она вдруг прочла ее и тут же перевела. Помнила, помнила Евпраксия Всеволодовна, чему учили в Киеве. Во всей Германии, может, два или три человека умели читать по-гречески. Пятнами пошло лицо Адельгейды, а император изумленно приблизился к Пракседис и заглянул ей через плечо в книгу. Во все последующее чтение он не спускал с девушки задумчивых глаз. Аббатиса беспокойно барабанила пальцами по столу: не оставалось сомнения — выпив проклятое зелье, ее брат пылал теперь неистребимой любовью к ничтожной девчонке. К несчастью, девчонка эта была королевской крови и знала себе цену. А Генрих не остановится ни перед чем. Кто знает, какие перемены готовит всем им будущее.
Чтобы избежать чужих ушей, они взяли за обыкновение, беседуя, прогуливаться по монастырскому двору. Евпраксия рассказывала императору, как хорошо у ее батюшки-князя в Киеве, о Софии тринадца-тиглавой, Богоматери-Оранте, о пышном батюшкином дворце, изукрашенном поливными плитками и дивными греческими тканями, о сладких пирогах и медовых сытах, о вежливом византийском обращении. Генрих слушал со вниманием: ничего подобного у него самого не было. Провел он жизнь в военных походах и постоянных разъездах по стране, есть привык все самое простое, солдатское, спать на жестком, — а грубые рыцари его не умели кланяться и сладко улыбаться, вести разговор по-ученому. И грустно было Генриху, что вот стал великим императором, а никакого благолепия: несколько угрюмых замков, где веет ветер да пищат крысы, не заменят роскошного дворца, а немолодая и постылая жена Берта — юной красавицы-супруги, дочери заморского короля. Сам себе удивлялся Генрих: не верил он никому на свете, боялись его люди и дружно ненавидели, готовые горло перегрызть. Не боялась нисколько Пракседис, называла батюшкой, разговаривала доверчиво, глядела ласково. Однажды шепнула:
— Портрет твой в Киеве видела.
Увлекшись разговором, уцепилась ему за суконный рукав, стала на цыпочки, заглядывая в лицо. Кругом пошла императорская голова, ослабели колени. Скрипнул Генрих зубами — а юница, знай, лепечет.
Из каждой щели, из каждого окна, из-за каждой колонны глядели на них десятки завистливых женских глаз; яростью наполнялись под монашескими одеждами сердца.
— Что же ты делаешь, милая, — говорил на тайном свидании Удальрих Эйхштедг аббатисе. — Как ты допустила, чтобы Генрих совсем свихнулся? Никак его не увезти из Кведлинбурга. Не я один, многие при дворе встревожены. Наконец, есть королева, есть принцы, которые вмешаются и положат конец этому безобразию.
— Что ты хочешь от меня? — раздражалась аббатиса. — Не прикажешь ли впихнуть девчонку в спальню Генриху?
— Я бы давно так сделал, — буркнул Эйхштедт.
Славным он был рыцарем, дело всегда предпочитал размышлению. Адельгейда же за долгие годы затворничества и управления женским мирком, всегда кипевшим, готовым взорваться страстями, ненавистью, слезами, привыкла и размышлять, и прикидывать.
— Добивается она, чтобы Генрих домой ее отправил, в Русскую землю. Скатертью дорога, коли так. Пусть добивается, кружит Генриху дурную голову. А получит ее братец или нет — нам что за печаль?
— Если бы этим обошлось, — проворчал Удальрих. — Гляди, не было бы хуже.
О ту пору на больших дорогах всего бывало. Маркграф Экберт Мейсен жег в Саксонии замок за замком; феодалы помельче не отставали от него. Разбойники выходили на промысел даже днем, и не было проезду конному, проходу пешему. В стране был недород, и немецкие смерды голодали; некоторые доходили до такой крайности, что продавали своих детей. Среди церковников шли раздоры, тут и там сидели по два епископа — один от короля, другой от папы. Италия снова своевольничала. Слал грозные буллы изгнанный папа, а швабские герцоги за спиной у императора норовили вступить с ним в сговор. Но впервые в жизни Генрих не рвался в бой, а сидел и любовался на свой кведлин-бургский цветок.
Длил и длил император свое пребывание в Кведлинбурге, не имея сил снова окунуться в кровавый водоворот.