Выбрать главу

Государя-батюшку видали редко. Воевал он то с одним, то с другим братцем-Рюриковичем, а то, еще горше, с половцами. Всеволод Яро-славич был князем умным, образованным и ласковым, но человеком довольно немолодым и к тому же больным. Отчизной его души была Византия; до сих пор не мог он забыть первую жену, константинополь­скую царевну Марию Мономах. А тут еще киевские дела, буйное племя родственников, отношения с соседними государями, — где уж было ему цацкаться с детьми-малолетками? Сунет руку для поцелуя — и хватит, да еще перстнем нос оцарапает

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Тихо, жарко и сонно было в тереме; шушукались мамушки, пел сверчок, шуршали тараканы. Сидя на теплой лежанке и держа на коле­нях мягкую, тяжелую кошку, слушая ее мурлыканье и треск мороза за слюдяными окошками, за крепкими стенами терема, думала узкоглазая девочка в вышитой рубашонке про горюн-цветок и шапку-невидимку, Марью Красу и Змея Горыныча. Что ей было до половцев, Рюрикови­чей, великокняжьего стола и всей Русской земли вообще? Не касалось и то Апраксу до времени, что за тысячи поприщ2 от Киева, в далеких еретических странах, крепко ссорились римский папа и германский король: много воинов побили, многие города пожгли, многих людей обездолили, исходя ненавистью. Мрачно горбились хмурые Альпы, еще мрачнее врезались в серое небо каменные стены замка Каноссы. Суровая в тот год выдалась зима, обильный снег и злой ветер. А перед воротами каносскими стоял на коленях человек в покаянной рубахе; он был бос, на шее у него висело распятие; черные волосы посыпал снег. Так стоял он день, и второй, и третий, вымаливая прощение у заклятого врага своего — папы римского. То был 27-летний немецкий король Генрих. Злобно поглядывали на него из-за ставень вражеские глаза; спрятавшись за мощными стенами, довольно потирал руки папа Григорий.

Какое дело было шестилетней киевской девочке до вражды латын-ских королей и пап?

Княжата часто бывали в церкви. С утра их наряжали в заморские одежды, на шеи вешали золотые гривны. Крытым переходом шли в храм. Сидели за решеткой и занавеской; государыня-матушка пыхтела рядом. Евпраксия от души любила Киевскую Софию: нравилось, как цокали каблучки по мозаичному полу храма. И прочее нравилось: весе­лое пение, запах ладана, бесчисленные огоньки у икон. Отовсюду гля­дели на нее святые угодники, Пречистая Богоматерь в лиловой одежде простирала к ней благословляющие руки; тут же были изображены государь-батюшка с братьями и сестрами и их государи-родители. Как в раю, ахали взрослые. Рай — это где очень хорошо. Только рай был не здесь, а там, в Переяславле, где млел на солнце горюн-цветок, и она захлебывалась от радости. Для чего так неистово рвали детские пальцы тугую траву, для чего злая мамушка швырнула на землю изнемогшие цветы? Рай был там, а здесь просто хорошо.

В одном месте храма был изображен красками воин, змия попи­рающий. У воина было печальное, немолодое лицо, круглые глаза и черная бородка. Змий был скверен и ужасен, бледными кольцами за­вившись у конских копыт. Удерживая змия копьем, воин растерянно глядел на Апраксу, не зная, как поступить дальше: пригвоздил, да не убил, вот теперь и стой, пока не издохнет, а отпустишь — еще сожрет. Бывая в Софии, Апракса всякий раз шла к иконе и проверяла — нет, стоит, как стоял, с каждым разом все печальней и испуганней. Не зна­ешь, как и помочь.