.зать ублюдка. Мальчишка был большой и здоровый; он спал, крепко сжав глаза и рот. Брезгливо оглядев ребенка, император велел нести его прочь, — а сам тут же уехал в монастырь делать вклад в память любимой жены своей Берты.
Теперь он ненавидел Пракседис вдвойне: семи месяцев супружества ей оказалось недостаточно, чтобы понести от него, зато ей хватило одного дня со скотниками. Напрасно Конрад снова и снова упрашивал ошд простить императрицу, в чем бы она ни была виновата.
— Если ты не хочешь жить с женой, отпусти ее к родителям, — уговаривал принц, — или назначь ей какой-нибудь город или, наконец, заточи в монастырь, — но прерви эту неопределенность, мучительную для людей, близких тебе.
— Почему ты так заступаешься за мачеху? — ядовито спрашивал император. — Сознайся, она склоняла тебя ко блуду?
А когда Конрад в негодовании это отвергал, Генрих ругал сына «святошей» и гнал прочь. Отпустить жену? Скорее небо упадет на землю. Видеть ее. Говорить с нею. Снова мучить. Снова мучиться.
— Скажите, отцы, — спрашивал он у капелланов, — какой ближайший праздник, когда нам с императрицей необходимо появиться в храме перед народом?
— Рождество, — отвечали капелланы.
— А нельзя ли придумать что-нибудь поближе?
— Тогда Николин день.
Он не видел ее десять месяцев. Десять месяцев не поднимался в башню. Странно похорошела. А говорили, будто извелась от тоски и болезни! Где же слезы, где испуг и раскаяние? В глазах одна пылающая ненависть. Не хотел — но снова и так и этак обозвал. Чувствуя, как опять сжимаются кулаки, заторопился уйти:
— На Николин день выйдешь со мной к народу, объявишь всем, что живется тебе хорошо и ты счастлива.
— Нет, — отвечает, дерзко улыбаясь.
Остолбенел:
— У тебя, что, две жизни?
Не улыбается она — подбородок дрожит:
— Вели показать ребенка матери, государь.
По сердцу полоснула без ножа. Сдержался. Сказал:
— Нет у тебя ребенка и не было; а в Николин день выйдешь к народу и сделаешь, как я велю.
Не было сил говорить с нею, глядеть на нее. Уж не в самом ли деле упрятать в монастырь? А то в землю по шею закопать! Либо привязать к дикому коню. Нельзя. Сам на свою голову короновал императрицей. И снова Евпраксию уговаривали, и снова, кряхтя, взбирались по башенной лестнице святые старцы — ни Рупрехта, ни Гартвига в Вероне уже не было: укатили домой, в Немецкую землю, подальше от стыда и беззакония. Наконец Евпраксия согласилась, — но, едва начав говорить в храме перед народом заранее выученные слова, расплакалась и не могла продолжать. Епископы и рыцари сконфуженно опустили глаза, а простонародье веронское толкалось, лезло, изо всех сил смотрело, спрашивало, почему императрица плачет.
— Уведите, — махнул рукой побелевший как мел Генрих.
На следующую зиму Евпраксии опять случалось подвергаться истязаниям и издевательствам мужа, о которых — по словам хрониста — пусть умолчит перо, чтобы читающий не слишком развратился. Генрих не знал меры ни в любви, ни в ненависти; мучая жену, он терзал сам себя. Свидетелем одной из диких расправ стал принц Конрад; явившись нежданным в замок к отцу, он услышал жалобные крики мачехи и, когда разъяренный Генрих предстал перед ним, вступился за нее. Несколько смутившись, император тут же оборвал сына:
— Женщина эта сама захотела быть общей собственностью. Если хочешь, войди к ней, она будет принадлежать тебе, как и другим.
— Не мне осквернять отцовское ложе, — отшатнулся Конрад. На что Генрих ответил:
— В мыслях-то ты уже его давно осквернил.
Произошла резкая ссора со взаимными попреками и обвинениями — все это время за дверью звала на помощь императрица.
— Ты не мой сын! — кричал Генрих. — Ты две капли воды швабский граф Рудольф. Твоя мать была такой же потаскухой, как и твоя мачеха!
Привлеченная голосами, отовсюду сбежалась челядь.
— Слышите? — кричал император. — Принц Конрад вовсе не мой сын, и скоро об этом я объявлю эдиктом. Наследником я сделаю младшего, принца Генриха!