Послали за княгиней Анной. Матушка вошла, толстая и добрая, подслеповато щуря узкие глаза; перекрестилась на образы, поклонилась Ирине и Ефросиний, с недоумением уставилась на высокую, красивую чужестранку.
— Неужто не узнаешь меня, государыня матушка? — с дрожью в голосе спросила незнакомка.
Нет, не узнает. Где там, столько лет прошло. Ирина и Ефросиния объяснили. Анна поджала губы: или не обучена в латынских странах дочь Апракса вежливому обращению? В ноги матери следует повалиться, а она стоит как столб, глазами хлопает. Сказала:
— Приму, уж коли приехала, — и величаво назад поплыла.
Матушкины терема, горенки и повалуши были точно такими, как представляла странница: лавки, сундуки, лежаночки, оконца цветные, кошек пропасть и всякой женской прислуги тоже пропасть. А Катька ее сразу узнала:
— Ведь ты — Апракса? — И обрадовалась. Перекинула толстую косу на высокую грудь, заплетает, с иноземной сестры, то и дело на тарабарский язык сбивающейся, глаз не сводит. Куда Евпраксия, туда и она.
Села на лежаночку, взяла кошку на колени, та сразу же замурлыкала. Ну, все, слава Богу, доехала.
Поднялся в Киеве великий переполох. В отчий дом вернулась та, что ославила себя по всем странам-государствам, от мужа венчанного к римскому папе бесстыдно убежала и потом среди народа позорила его срамными речами. Что-то скажет великий князь, как посмотрит митрополит? Княгиня Анна тут же отправилась за советом к владыке, потом по монастырям — к инокам печорским и к Янке-падчерице. Митрополит заглазно наложил на дочь ее епитимию — за то, что приобщилась к чужой вере. Иноки печорские помалкивали, выжидали, а надменная игуменья Янка заявила, что видеть сестрицу Апраксу не желает. Все ожидали возвращения великого князя, понимая, что его слово будет решающим.
А виновница переполоха лежала в Катышном терему, на пышной сестриной перине, недвижима: отказали рученьки-ноженки, в жару горела голова, тяжело и глухо стучало в висках. Катерина то и дело подносила ей воду, настои травяные, но понимала: дело плохо, помирает сестра. ан нет, не померла. К добру ли, к худу?
Долго отлеживалась. Уж и лето пошло на убыль, и срок покаяния кончился, и князь Святополк в Киев вернулся, и переполох утих — а встать по-прежнему не было сил. За время лежания очень привязалась к Евпраксии безымянная серая кошечка; вскоре она стала для княгини самым близким в материном доме существом. Катерина тоже была ласковой и милой. Но девицей бездумной взросла сестрица; дальше Киева сроду не ездила, с детства любила жирно поесть да сладко поспать; кроме Псалтыри ни одной книги в руках не держала. Буквы смолоду выучила, да за ненадобностью давно позабыла. Не об чем было им беседовать.
Воротившийся Святополк Изяславич Киевский собирал князей на великий пир. Удачный выдался нынче у него год, князя Давыда на войне победил и в Польшу прогнал, с князем Мономахом замирился. А что погиб летом сын Мстислав, так на то была воля Божья. Молодая жена Ирина снова ходит черевиста, глядишь, и разродится еще одним сынком.
Святополка в Киеве не любили. За внешность его неказистую, за неласковый нрав. Близких держал в большой строгости. Боялся одной матери: властолюбивая старуха Ефросиния-Гертруда часто вмешивалась в государевы дела. Больше всего на свете Святополк любил деньги, всяко их наживал и даже не брезговал давать в рост. Не было такого дела, которое не совершил бы князь ради денег. Много насилия творил, искоренил без счету знатных людей, отнимая у них имения. Однажды заточил игумена Печорской обители, обличавшего его за сребролюбие, — и только страх перед войском Мономаха заставил его освободить старца. Едва вернувшись из похода, он неслыханно повысил цену на соль, и без того дорогую из-за отсутствия подвоза. Озлобление киевлян против князя вспыхнуло с такой силой, что захватило даже боярские дома. Тут Святополк и решил показать свою щедрость, удивитьКиев неслыханным пиром. На пир этот была звана и княгиня Всеволо-дова Анна с дочерьми.
Не белые лебедушки на речную заводь выплывают — то идут на Святополков пир княгиня Анна с Евпраксией да Катериной и боярыни ее доверенные. Шубы на всех оксамитовые, соболями и куницами подбитые, сапожки на них алые, золотом расшитые, на головах и на пальцах самоцветы, будто звезды небесные. Пошел, пошел! — разгоняет стража нищих да попрошаек. Шапки долой, с дороги прочь! — наводит порядок среди зевак. В диво Евпраксии видеть белый снег под ногами, в диво русские лица, белокожие, светлоглазые, в диво горящие на солнце червонным золотом православные маковки церквей; в диво и в охотку павой выступать позади важной, толстой матери. Будто скинула с плеч десять годков, плывет—земли не касается.