Таким Мономах был только дома. В грозного полководца преображался он на войне, которая случалась каждое лето. Не предаваясь ни питию, ни еде, ни спанью, сутками не слезал с коня; ночью ложился не в княжьем шатре, но возле воинов, не снимая оружия. Воинство держал в строгости, пресекая любые бесчинства, не давая отрокам вредить ни селам, ни посевам; смердов всегда защищал. К врагам был беспощаден. Много лет на то положил князь, а добился своего: редко нынче решались половцы сунуться на Русь.
Помимо войн бывали еще у него многочисленные разъезды по стране, сборы дани, княжьи съезды, на коих он неукоснительно склонял к миру недружных Рюриковичей. И большие охоты, на которых тоже часто приходилось рисковать животом. Хлопотная была у князя жизнь, пестрая, — и следовал он по ней с упрямством и страстью. Не было на Руси князя, подобного Владимиру Мономаху. Недаром, видно, прозвал его народ Солнышком.
Катерине и Евпраксии отвели покои возле горницы их одиннадцатилетней племянницы Евфимии. Покои были на редкость хороши, чисты, теплы, со стеклянными окнами, с богатыми коврами, со многими образами и негасимыми лампадами перед ними. Спала Евпраксия на перине лебяжьего пуха, укрывалась собольими одеялами; рядом стоял сундук с нарядами и другой — с золотыми уборами. И для рукоделия все было приготовлено, полотно на раму натянуто, вышивальные нитки размотаны. И пахло степными травами — горько и томительно, как в детстве. Никогда, ни у Генриха, ни тем более у Конрада или Кальмана, ни у матушки в Киеве не было у бедной княгини таких покоев — истинно царских, разве что византийской императрице приличных. Исходя тоской в проклятых латынских странах, думала ли, гадала, что вновь насладится всем этим. Господи, дома! Сейчас, кажется, совсем доехала.
В ту зиму собрались у Мономаха все пять его сыновей, молодых соколов, уже разлетевшихся из родительского гнезда, свивших собственные, сидевших в дальних и ближних уделах, добытых им отцом, — Мстислав из Нова-Города, Вячеслав из Смоленска, Андрей из Влади-миро-Волынска, Юрий — будущий основатель Москвы — из Ростова Суздальского, Ярополк вовсе из недалече; не было среди них только Изяслава — сложил голову младшенький в злой усобице. Хороши собой были юные Владимировичи, выращенные отцом в страхе Божьем и послушании; правнуки Владимира Святого и византийского императора, внуки Ярослава Мудрого и английского короля Гаральда, были они достойны и корон, и великих княжений, но по указу отца тихо сидели по своим уделам, не ввязываясь в усобицы.
Приехали и князья союзного, жившего в Поросье степного племени Черных Клобуков. Явился любезный брат Давыд Святославич. Вместе с князьями прибыло несчетное число бояр и дружинников. Переяславский замок Мономаха был набит гостями. Пиры шли с утра до ночи. Раза два выезжали на охоты, да в церкви приходилось много часов отстаивать, а так все песни, да пляс, да музыка.
И снова глазели на Апраксу-королевичну из-за всех пиршественных столов. Сидела, потупившись, возле брата Владимира-Солнышка. Тяжело свешивались заморские серьги вокруг нежного лица, сверкал на груди камень Аттилы, жаркими волнами билась кровь под тонкой кожей. Из уважения к Мономаху воины отрывали глаза от лицезрения Евпраксии Всеволодовны, угрюмо опускали их в кубки.
— Будто собрал Господь красу всех жен и одной ей дал, — сказал Гюрги Шимоныч, старый боярин.
И был среди удальцов один — самый дерзкий и приглядный. Густые черные брови срослись у него на переносице, а к вискам они разлетались, будто соколиные крылья; и не по-славянски смуглело лицо, и тонко были вырезаны трепещущие ноздри, и гордо замкнут юный рот. Сроду не видывала Евпраксия такой красоты ни в Немецкой земле, ни во Фряжской, ни в Угорской. Звали витязя Аклан Одихмантьич, был он берендейским князем из Черных Клобуков, крещеным степняком, молочным братом старшего Мономашича. Не мог отвести безумных глаз молодой Аклан от сестры князя Владимира — заморской дивы-королевны. И под этим жарким взглядом, разрезая лебедя, окровавила она себе руку острым ножом, да не сразу заметила, боли не почувствовала. Поспешил к ней молодой берендей Аклан с чистым рушником; перевязывая рану, жарко шепнул:
— Люба ты мне, королевична, больше света небесного. Вспыхнула Евпраксия, как заря, осторожно покосилась на брата-князя: не глядел тот в их сторону, но хмурился.
Как потеплело, князья собрались медведя поднять. Стала упрашивать брата, в смущении путая русские, немецкие, итальянские слова.
— Свет мой, возьми меня с собою. Приучена я в латынских странах верхом скакать по дубравам; охотничья труба мне милее лютни и свирели.