Изумился Мономах, но, подумав, разрешил: видать, дедовская половецкая кровь свое просила.
Со сладким ужасом неслась на коне. Рядом бок о бок ехал Аклан Одихмантьич. Рассказывал, как пахнут летом бескрайние степи, разметавшиеся до греческого Понта-моря. Говорил бессвязно и жарко:
— Взгляды твои для сердца моего — будто мечи обнаженные. Рот твой — как натянутый лук, и как стрелы каленые — слова твои.
Седобородый Мономах залюбовался этой парой: как хороши кони, как прекрасны всадники, как полны жизни и счастья люди и животные. Вот сидит он сам, старый и недужный, — а те двое, не замечая никого вокруг, так счастливы друг другом, что и не высказать. Пылко говорит нелепые словеса его названный сын Аклан, смеется в ответ злая королевична. Нельзя, ничего нельзя.
— Умчим в степи, — просил юный берендей. — Станешь ты владычицей моего племени, а я — твоим слугой. Или ускачем к синю морю, сядем на корабль и в полуденные страны уплывем.
Не хотела на чужбину Евпраксия, сыта была по горло чужбиною, — лучше в степи, где ковыль и горько пахнет полынью, где скачут легкие козы и стервятник висит над головой. Только разве обрадует такое бесчинство братца Владимира?
— Невозможно, — качала она победной головушкой, — да и здесь неплохо. Скоро истают снега, зазеленеют дубравы и засветятся поляны горюн-цветком. Море тут его разливанное. Станем мы с тобой его собирать. Аи, хорошо будет.
И смеялась зазывно: до потемнения света в очах нравился ей берендей. Нельзя, нельзя... И пуще прежнего нахлестывала коня, летела навстречу ветру, а молодой Аклан мчался рядом, и глаза его горели, как у лютого зверя.
Не снег на голову среди лета посыпал — из Киева пришла в Пере-яславль грамотка: великий князь собственноручно писал Мономаху, что из Немецкой земли пришло княгине Ефросинии-Гертруде собственноручное послание императора: просит Генрих вернуть ему любезную супругу, ибо что Бог соединил, то не людям разделять, а он стар стал и недужен, и без жены ему никак нельзя.
Побелела Евпраксия:
—Не погуби, братец.
И выложила все: как супруг ее венчанный, император Генрих, не Богу, а, страшно вымолвить, дьяволу поклоняется и в спальне его изображение имеет, как на мерзкие игрища непотребных юношей и дев собирает и заставляет их там пред очами своими блуд творить.
— Неладно ты жила, — говорит.
— Неладно?. А где вы были, отец и братья, когда я чахла от скорби в Вероне?
•
— То было время, когда голод и мор ходили по Русской земле.
— Где вы были, когда скотники глумились над телом моим?
— То был год, когда умер отец наш Всеволод, когда утонул Ростислав и кровью усобиц вот-вот готова была залиться Русская земля.
— Почему не вспомнили про сестру, когда, ускользнув из лап изверга, она нищей приживалкой ютилась у пасынка?
— В те поры напали на Русскую землю злые половцы.
— Много у тебя о Руси заботы, братец, а обо мне, видать, совсем нету.
Лучше бы не говорила. Так глянул — сердце в пятки ушло. Закрыла лицо руками. А он вдруг ласково обнял:
— Плачу о тебе кровавыми слезами, дитятко. В монастыре стало бы легче твоей оскорбленной душе.
Отшатнулась:
— Не пойду! Мужняя жена, его согласие надо. Снова обнял:
— Разве я неволю? Как жить-то будешь?
— Ужо, дождусь его смерти — замуж пойду. Он сокрушенно заметил:
— В третий раз? То, может, в латынских странах дозволяется, а у нас нет. Вспомни Янку, сестру нашу: жениха потеряла и тут же в монастырь свое девичество заточила. Как бы тебе вровень с нею встать?
Вконец испугавшись, она взмолилась;
— За что невзлюбил, милый брат, за что при жизни в гроб толкаешь? Глянула на него и осеклась: горестно дрожало лицо князя, с мольбой смотрели на нее большие Мономаховы глаза. Вспыхнула:
— Кроме тебя, никого у меня на свете. Не гони от себя. Буду жить по-твоему.
— Трудно жить по-моему, светик. Лучше не берись.
— Все сделаю, лишь бы любовь твою заслужить. На глазах его выступили слезы:
— Любовь моя и забота от рождения с тобой.
Да, любил, души не чаял. Горестно морщился, слыша от нее вперемешку с русскими иноязычные слова. Одаривал сверх меры. Многое прощал. Но с той же нежностью относился Владимир и к Катьке, и к Евфимии, и ко всей своей женской родне. Все они были для него что дети малые.